Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Счастья и расплаты (сборник)
Шрифт:

Многие мои фронтовые кумиры «потеряли стойку». Поэзия совсем покинула Симонова, загипнотизированного постоянным общением со Сталиным. Гудзенко еле-еле насильственно выдавил из себя скучнейшую поэму «Дальний гарнизон» и лишь перед самой смертью написал живые трагические стихи «Жизнь мою спасали среди ночи/ в белом, как десантники, врачи». Луконин мне рассказал, что цековский чиновник Поликарпов, увидев его в буклешной кепке, какие тогда носили футболисты, снял со своей головы шляпу мавзолейного образца, ткнул ему чуть ли не в лицо и сказал: «Видишь?» «Ну, вижу…» – неохотно пробурчал Луконин. «Ты теперь у нас лауреат, и не чей-нибудь, а сталинский. Чтобы завтра на тебе такая же была». Луконин шляпы такой не надел, но сам признавался, что с той поры она иногда чувствовалась на голове…

Лишь после «Артиллерия бьет по своим» началось воскрешение

в нем поэта. Наровчатова начали вволакивать в комсомольские структуры, тянуть на большого идеолога – им позарез нужен был такой, на редкость образованный по тем временам обаятельный златоуст, сыплющий цитатами из кого угодно, даже из Маркса и Гегеля, которых они сроду не читывали. И вдруг внутри у него что-то заело, он начал защищаться от их приставаний пьянством и халтурой, да так, что у заказчиков скулы свело от оскомины после таких строк его неряшливого «Коммунистического манифеста»:

Дорогой битв, через хребты преград,Вслед за тобой, Советская отчизна,Неисчислимый движется отряд,Как ставший плотью призрак коммунизма.

Поняли, что переборщили, и определили Наровчатова литконсультантом в «Московский комсомолец», абы куда-то приткнуть, сочли, что он умер как поэт, от алкоголизма. Ан ошиблись, потому в нем до конца жизни зашифрованно и надломленно жил настоящий интеллигент, и время от времени он то создавал с тыняновской язвительной силой сатирический шедевр из екатерининских времен, «Абсолют», то многозначнейшие философские «Вариации из притч», где мерещился призрак Ленина:

Много злата получив в дорогу,Я бесценный разменял металл,Мало дал я Дьяволу и Богу,Слишком много Кесарю отдал.Потому что зло и окаянноЯ сумы страшился и тюрьмы,Откровенье помня Иоанна,Жил я по Евангелью Фомы.Ты ли нагадала и напела,Ведьма древней русской маеты,Чтоб любой уездный КампанеллаМетил во вселенские Христы.И каких судеб во измененьеПрисудил мне Дьявол или БогПоиски четвертых измеренийВ мире, умещающемся в трех.Нет, не ради славы и награды,От великой боли и красы,Никогда взыскующие градаНе переведутся на Руси!Между 1954 – 1956

Или ошеломляющее по трагизму «Прощальное» о взаимобезжалостности друг к другу бытовых двойников, и в то же время оставшихся совершенно чужими мужчины и женщины.

Мы дни раздарили вокзалам!И вот – ворвалось в бытиеПургой, камнепадом, обваломНеслышное слово твое.Рожденная гордой и горькой,Прямая, как тень от угла,Ты руку, иконоборкой,На счастье мое подняла.Ты напрочь уходишь, чужая,И в пору занять у тебяЛюбить, ничего не прощая,Прощать, ничего не любя.Обугленный взгляд исподлобья!..Не сдержит ни шепот, ни крикМое бытовое подобье,мой грустный и вечный двойник.

В период работы Наровчатова в МК я вовсю начал печататься, хотя стихи писал еще и похуже, чем он. Но в связи с общим «безрыбьем» я стал все-таки заметен, как довольно резвая неуемная плотвишка, выделывающая иногда акробатические кирсановские трюки

над зацвелой водой. Но я-то знал, что Наровчатов – один из немногих, кто знает, где лежат ключи от тайн мастерства. Он сразу ухватился за одну мою строфу:

«Хозяева – герои Киплинга, бутылкой виски день встречают, и кажется, что кровь средь кип легла, печатью на пакеты чая».

Он воскликнул: «Какая рифмочка-то, а! «кип легла и Киплинга». Отбиваешь хлеб у Семена Исаковича. А ты постарайся, чтобы и Владим Владимыч заволновался. А какая последняя строчка – тут же все аллитерирует «печатью на пакеты чая». Ты это сознательно сделал или бессознательно?

– Сознательно, – гордо сказал я. – Я весь словарь Ожегова зарифмовал, но только новыми рифмами. Я и словарь новый составил, только у меня его украли.

– Это Вам, Шеня, повезло, а то бы Вы все время туда носом совались, и времени много бы уходило. Так что меняйте сознательное на бессознательное… Кто это сказал – не я пишу стихи, они, как повесть, пишут меня?

– Пастернак, Грузинский перевод Тициана Табидзе, – вне себя от счастья отрапортовал я.

– Так… – сказал Наровчатов. – Вы овчинка, которая выделки стоит, Шеня, – он меня так с той поры и называл: всегда на Вы, используя свои фирменные шипящие. – И теперь будете приходить ко мне каждый день за час до конца работы, и мы будем все время говорить о поэзии, гуляя с Вами пешком бульварами от Чистых Прудов до Трубной, а потом до Самотеки по Цветному, где на углу продают водочку четвертинками прямо в газетном киоске. Я там буду покупать четвертинку водки, а Вы не выдадите меня моей жене Гале. Мятными таблетками для отбития запаха я вооружен до зубов. Когда мы доберемся до моего дома, она в награду за хорошее поведение угостит нас чаем, ничего и не подозревая, а может быть, и покормит.

Я был на седьмом небе – мое настоящее поэтическое образование началось.

Все у нас шло по задуманному плану. И так продолжалось раз в неделю месяца три-четыре. Однажды Наровчатов сказал мне, что мне пора составлять первую книжку.

– Она будет еще очень плохая, – сказал он. – Но вам нужно отделаться от накопленных Вами стихов, где Вы придумываете самого себя. Если Вы, Шеня, будете продолжать так писать, никто, включая Вас самого, не узнает, кто вы такой. А потом нужно начать писать самого себя с самого детства. А чтобы написать это хорошо, у Вас уже готовы все инструменты. От Кирсанова пора вам уходить, а вот помирить в себе Есенина с Маяковским вам, может быть, удастся. Я уже позвонил в «Сов. Пис» Фогельсону и сказал, что я готов написать на Вас внутреннюю рецензию. Он обрадовался, потому что Вы, по-моему, им зверски надоели Вашими обиваниями их порога, а никто не хочет Вас рецензировать. Я, кстати, тоже. Книжка же будет плохая – я это знаю. Но из Вас, Шеня, может получиться толк, потому что хоть Вы и влюблены в самого себя, но в поэзию – больше».

Вскоре я ему принес рукопись книжки «Разведчики грядущего» в редакцию МК. Он ее быстренько пролистал и сказал: «Ну что же, это прекрасный набор инструментов для следующей книги. Теперь их надо применить с умом, но не забыть дать книге душу. Помните, что вторая книга важнее первой. Кстати, я сегодня могу приобрести пару четвертинок. Галя сегодня в отлучке».

Я заметил, что мэтру очень хотелось выпить, и он сразу же отодрал прямо у киоска цинковую шапку с четвертинки своими, еще на удивление крепкими молодыми зубами и выпил из горла. Никто из прохожих этому не удивлялся. Тогда была удобная, но короткая эра четвертинок из горла с закусью свежим воздухом. Был 1952 год.

Когда мы пришли к Наровчатову домой, он пустил в дело вторую четвертинку, угостил меня супчиком с фрикадельками, оставленным предусмотрительной Галей, и усадил за довольно-таки разбитую пишмашинку, а сам прилег на диван и все-таки начал диктовать внутреннюю рецензию. Потом он как-то незаметно засопел носом, как укачанный ребенок, с уже слипавшимися от усталости веками. – Сколько получилось страниц – две с половиной? Ну еще надо странички полторы, и хватит. Вы уже в теме?

– В теме… – сказал я грустновато – ведь я думал, что это все будет по-другому. Меня мучило то, что в этом было нечто, что можно назвать не совсем честным. Но это же было не за взятку, не за «ты мне, я – тебе». И Сергей Сергеевич был по-отцовски прав – мне нужно было поскорей отделаться от всех этих стихов, чтобы писать совсем по-другому. Я подумал – каким будет первое стихотворение для будущей книги? Я начал тут же, на каких-то мятых, в клеточку листочках:

Поделиться с друзьями: