Сдаёшься?
Шрифт:
От белых штор, стен, скатертей, от светлых каменных плит пола, испускающих влажный тяжелый холод, тянущий по ногам, от висящих в воздухе веток сирени, от тихого ветра вентиляторов — от всего белого, длинного, прохладного, умноженного и сгущенного зеркальной стеной, — в кафе, казалось, стелется утренний густой туман. Мужской голос тихо, будто каждому на ухо, пел на незнакомом языке. Непонятные слова звучали ласково и спокойно. Наверное, он пел о любви. О счастливой любви, о чужой любви, которая казалась ему счастливой.
Женщина стояла в узком проходе между столами. Мужчина стоял рядом. Он держался за спинку стула и смотрел на женщину. Их двойники неподвижно стояли в несуществующем, зеркальном пространстве. Между белыми пустыми столами из глубины зала к ним медленно приближалась официантка. Другая такая же официантка удалялась от них спиной в отраженный зал. Белые платья обеих официанток пропадали
Официантка, двигающаяся в действительном пространстве, вошла в проход между столами, облеклась в свое большое тело, остановилась, перекрыв свой двойник, и уставилась на мужчину. Ее полные руки, грудь и большой живот под платьем дрожали. Не взглянув на мужчину, женщина села за стол. Мужчина сел рядом.
— Две чашки кофе, — сказал он, не отводя взгляда от лица женщины, — и бутылку шампанского.
Официантка медленно разворачивалась, чтобы уйти.
— Шампанского не надо, — сказала женщина.
Официантка разворачивалась, чтобы остаться.
— Надо или не надо? — спросила официантка.
— Надо, — сказал мужчина.
— Не надо, — сказала женщина.
— Так надо или не надо? — спросила официантка.
— Надо — не надо, — сказали мужчина и женщина.
Официантка вздохнула; развернулась и медленно поплыла через зал, по частям растворяясь в тумане.
Женщина смотрела на плывущие над столами две головы официантки. Она чувствовала, как не отрываясь смотрит на нее мужчина.
Официантка вернулась, поставила перед ними посуду, кофейник и бутылку шампанского.
— Открыть? — спросила официантка.
— Нет, — сказал мужчина.
Не отводя взгляда от лица женщины, он накрыл бутылку салфеткой, тихо вынул пробку и разлил вино в бокалы. Зашипела и косматою белою с синевой шапкой поднялась над узким бокалом пена. Женщина подняла бокал и отпила из него.
За узорчатым морозным оконцем кружит, кружит снежинки ветер, но не укладывает их на землю, а уносит вверх, к невидному из окна небу. За окном — бледный свет зимнего солнца. Откроешь форточку, вдохнешь — и веселыми иголками покалывает губы, язык, нёбо, а щеки горят, а внутри, как от быстрого бега, жарко. Хорошо смотреть на морозную вьюгу из натопленной светелки.
Зашипела и кудрявой шапкой нависла над краем бокала пена.
Под разрисованным морозом окошком намело за ночь легкие высокие сугробы, и проехал кто-то мимо в низких санях, в тулупе, отороченном белым мехом, в белой высокой шапке, черноволосый и смуглолицый, как цыган, и рассмеялся раскатисто, басом, и притишил свой смех, и показал белые-белые зубы, и весело и смешно ей стало, и показала она язык чернявому вслед, его разгульному смеху и побеждающе быстрой езде.
Мужчина придвинул к женщине раскрытую пачку сигарет. Женщина затянулась сигаретой.
И в утреннем тумане по рыжей песчаной дороге от заднего окна машины поехало то дальнее, оловянное озеро, невысокая трава по его берегам, примятая; там, на месте привала, пустые консервные банки, сваленные вместе с бумагой в неглубокую яму возле дороги, колышки от двух палаток, вбитые в кромку озерного берега, облетевшие одуванчики по краям рыжей дороги, черный круг прогоревшего костра, головешки, разбросанные округ него, и одна, все еще дымящаяся в центре его пепелища, и в раскрытые окна машины, и в это белое кафе медленно вполз запах той последней сизой свечи дыма — горький и приторный запах, который навсегда остался для нее запахом счастья, сразу ставшего прошлым.
У мужчины двухцветные волосы. Должно быть, выгорели. Может, и от рождения. Совсем светлые и потемнее. Брови тоже двухцветные. Широкие, густо сходятся на переносице. Получается сплошная линия. Чуть изогнутая. Глаза светлые, прозрачные, простодушные, совсем нестрашные. Из глубины поднимаются смешливые круги, но дна-то все-таки нет. Вот таким же близким, прямодушно красивым показался ей тот белый замок, на другом берегу залива. Вот таким же нестрашным, легко одолимым показался ей тот залив, с каждым камешком, видным на дне, с каждой заметной вертлявой рыбешкой. А когда шагнула с берега вслед за Варькой в его прозрачную воду, то воды в нем сразу же оказалось выше ноздрей, но отступить было уже поздно, потому что белая резиновая шапка красивой Варьки и ее тонкие загорелые руки мелькали уже далеко впереди, а он, ее первый, стоял на берегу, на белом камне, в синих плавках, загорелый и блестящий от воды, словно полированный, и черным цыганским глазом смотрел то на шикарно скользящую по воде Варьку, то на нее, все еще барахтающуюся у берега, смотрел так же, как этот, — слаб'o, дескать, — и, конечно,
отступить было поздно. Не надо, не надо было раньше втроем смотреть на розовеющий на восходе и пылающий на закате белокаменный этот замок, не надо, не надо было раньше поддакивать им обоим. «А доплыть-то к замку совсем ничего не стоит». Не надо, не надо и сейчас оглядываться на него, чтобы не видеть быстрого, разбойничьего его взгляда на красивую бесстрашную Варьку, — теперь-то никуда не уйдешь, сейчас надо, надо плыть, сейчас не надо трусить этого огромного, белого с синими полосами на чудовищно толстых трубах наплывающего на тебя парохода, не надо пугаться то появляющейся, то исчезающей впереди своей резиновой шапки, и струй солено-горькой воды, стекающих с волос в нос и в рот, не надо пугаться незнакомого своего то громкого и хриплого, то пропадающего дыхания, и срывающегося боя сердца, сейчас не надо бояться этого чертова белого замка, все время удаляющегося от тебя против всех законов движения, не надо, не надо, не надо, не надо сейчас бояться, потому что все равно бояться теперь поздно.Но вот впереди показались большие темные прибрежные камни, густо ощетинившиеся ракушками и, наверное, больше чем наполовину скрытые под водой. Варька уже взобралась из воды на колючий камень, и уже порезала об ракушку-иглу ногу, и уже стоит на камне, поджав ногу, как балерина, тонкая и розовая от солнца. И они с Варькой спешат к белокаменному замку — замка с берега не видно, он за горой, — и на белом мелком прибрежном песке Варькина ступня оставляет красные следы, и они сейчас как настоящие исследователи новых земель, бесстрашны и неразлучны, и не тронуты враждой, и распевают свою любимую институтскую песню: «Осторожней, друг, ведь никто до нас здесь не был, в таинственной стране Мадагаскар», — и этот берег озарен солнцем, а тот берег еще в тени, и голоса их так стройно сливаются, и они снова так любят друг друга, что обнимают друг друга за плечи, как на большой перемене в школе, и хотя так в гору не очень удобно, им хорошо идти. И так они идут, пока за горой не появляется та колючая проволока в несколько рядов на кривых столбах, те два огнетушителя на сияющих свежевыбеленных стенах мазанки, пока не выходит та тетка в красном платке и с ружьем и не кричит им: «Куда вас черти несут, плывите отседова разом, здесь зона запретная и море запретная тож!» — и тогда они с Варькой сбегают разом с горы на берег, спускаются в море по ощерившимся камням и плывут «отседова», уже не оглядываются, чтобы подождать друг друга, потому что тот берег уже освещен солнцем и видно, что он все еще стоит на камне; и камень, на котором он стоит, и он — розовые от солнца, и, конечно, он хочет, чтобы она, а не Варька, приплыла первой, а может быть, хочет, чтобы Варька, потому что Варька ведь тоже старается изо всех сил, и кто может знать, чего он хочет, но она торопится плыть, хотя уже так устала, что думает, не лучше ли остановиться, потому что все равно этот залив бесконечен, и еще думает о том, что хорошо бы сейчас на том белом камне вместо него оказалась в своей смешной старомодной шляпке мама, — ей-то было бы все равно, кто из них доплывет первой, лишь бы доплыли, а если первой приплывет Варька, все равно мама будет любить только ее.
На берегу никого нет. Возле солнечного, розового камня — две аккуратные горочки сложенной ими одежды. На камне — темные следы его босых ступней.
И против всех оптических законов, как лихое наследство его, ушедшего от нее и еще разделившего на всю жизнь их с Варькой, на далеком берегу перед сияющим замком стали видны два красных огнетушителя на белой стене и редкие ряды колючей проволоки на кривых столбах…
Женщина поставила пустой бокал на стол и побежала к выходу. Она больно ударилась о зеркало и, бросившись в другую сторону, ударилась о стекло, и опять перед нею было зеркало, и с другой стороны — преграда, возникающая касанием. Наконец в невидной стеклянной стене она отыскала светлую скобу двери и, выбежав на проспект, побежала по проезжей части.
Она бежала, пригнувшись и подняв руку, будто ждала беды и просила защиты. Машины проносились мимо. Но вот одна, синяя, с высоким, странной формы кузовом, на котором заметны белый знак, похожий на скошенный крест, и короткая белая надпись, однако не разобрать издали, что она означает, замедлила скорость и прибилась к тротуару впереди женщины.
— Я не больна, — сказала женщина в открытое окно шоферу и задохнулась от прерванного бега. — Мне по личному делу. Домой.
Шофер не оборачивается, молчит. На нем синяя одежда с погонами без знаков, куртка или плащ — не разглядишь, у сидящего высокая синяя шапка, похожая на каску, но из материи и с козырьком. От длинного синего козырька на лице шофера лежит густая синеватая тень. Лица шофера не видно. Кажется, под козырьком нет лица. Шофер молчит. Женщина отступила на тротуар.