Сердце и камень
Шрифт:
Сашкову мать похоронили тоже возле плотины, отдельно от других.
Осенью из лесу возвратился мой татко. На старом дворовище, на пепелище мы выкопали землянку. Втроем: татко, я и Сашко. Он стал моим братом. Втроем мы всегда ходили и к братской могиле за плотину.
Я больше никогда не ступал на Топель. Да и луг весь заболотился, стал совсем непроходимым. И только этим летом осушили его.
И вот через много лет я стою на краю ямы и бреду печальными воспоминаниями по травам, по которым бегали мы некогда маленькими ножонками. На дне ямы чернеет что-то. Кажется, гусеница от танка. Я закрываю глаза, и то далекое утро снова врывается в сердце. В одно мгновение — все, до последнего взрыва. Та тень была
Я медленно иду к ольхам. Вот здесь, на этом месте, лежали мы с Оленкой. А оттуда... Да, тень выметнулась оттуда. Три ольхи сплелись кронами над тем местом.
Трещит под ногами сухой валежник, шуршат опавшие листья. Почти невольно сдвигаю их в сторону. Сухие ветки, черные корни, ракушняк... А что это?! Почерневшая, окостеневшая палка? Нет, что-то металлическое. Уже руками разгребаю землю, вытаскиваю из-под земли винтовку. Палочкой счищаю грязь. Винтовка какая-то необычная, размером меньше карабина. Почему-то вздрагивает мое сердце, бьется испуганно, громко.
Наверное, его растревожило воспоминание там, возле танка. Или иное воспоминание? «Где? Когда?..» Коротко проскакивает искра. Еще! Еще!.. И вдруг вспышка: он! Маленький итальянский карабин мушкето. Его примерял к плечу Микола. Оружие дядька Терешка — Сашкового батька. Значит, это он нарушил партизанский наказ.
С карабином в руках выхожу на солнце. Кругом зной, а меня за плечи трясет холод. Ступаю на край ямы.
Сашко уже отцепил танк, широким металлическим лбом бульдозера подвигает к яме земляную гору. Сашко что-то показывает мне жестами, смеется. Последние дни он часто смеется без всякой причины. Наверное, потому, что смеется Оленка. Но вот сейчас я все скажу ему, и он... Я смотрю на него, на Оленку, на солнце, что лебедем плывет над лесом, и зажмуриваю глаза. Что-то круто, болезненно переворачивается в моей душе.
И вдруг я раскрываю глаза, широко размахиваюсь, швыряю винтовку на дно ямы.
Ее прячет под собою земляной вал.
Ядовитый цветок
— Эй, там! Грузовик! Чего встал? Проезжай!
Мост был узким — двум машинам не разойтись.
— Оглох, что ли? Давай трогай!
Из-под старой полуторки, преградившей путь, выглядывали босые ноги. Левая нога неторопливо почесала ногтем большого пальца правую, затем обе уперлись пятками в изгрызенный шинами настил моста, и с другой стороны, из-под помятого крыла, вынырнула голова в каске. Шофер неторопливо поднялся, вытер рукавом пот со лба. Это был немолодой человек, худощавый, с лицом, перерезанным шрамом, — уже тертый и мятый судьбой. Первое, что бросалось в глаза при взгляде на него, — усталость. Серой пылью въелась она в лицо, синими подковами залегла под глазами, полными безразличия, ссутулила плечи.
— А ну, съезжай быстро!
Усталость, видно, сделала равнодушным и голос.
— Видите же, поломалась...
Стоял ни «вольно», ни «смирно», а просто так, как стоят утомленные люди, размазывал по щеке грязные пятна мазута. В разорванной на груди гимнастерке, отбеленной ненастьем и потом, в потертых, с отвислыми карманами (гайки, ключи пооттягивали), подвязанных выше щиколоток галифе. В каске и — босой. Каску, видно, надел, готовясь к ремонту. В руке он держал домкрат.
Видимо, эта каска, эти босые ноги и сбили с толку командира, который стоял на крыле грузовика, держась за открытую дверцу кабины. Машин с той стороны — две. Над кузовом задней ровными рядами — зеленые фуражки красноармейцев. На передней, кроме большого металлического несгораемого шкафа, — обычный полированный шкаф, трюмо, чемоданы, узлы. У заднего
борта — большой, как дерево, комнатный цветок. Мотор машины работал, и тяжелые красные гроздья на ветках дрожали мелко, испуганно. Под цветком, в его косматой тени, в высоком кресле с причудливо выгнутой спинкой, — женщина, прижимавшая к груди белого комнатного пуделя.Шофер полуторки смотрел устало и равнодушно, но беженцы!.. Их было пятеро. Две женщины, ветхий, похожий на цыгана старик, мальчик и девочка. Последние беженцы на этой дороге. Усталость подкосила их на мосту, посадила под необструганные березовые перила. Теперь они ждали машину, в которую, как пообещал шофер, он возьмет их, если починит. Цветок словно загипнотизировал беженцев, приковал их взгляды. Может, он напомнил о недавней мирной жизни, или слишком заманчивой, быстрой и безопасной рисовалась им поездка в его густой тени. Командир, у которого на зеленых петлицах поблескивало по две шпалы, соскочил на мост, махнул рукой. Фуражки в задней машине зашевелились, застучали по настилу сапоги.
— Ты, верно, нарочно дорогу загородил? — Сверкнув воспаленными глазами, майор шагнул к шоферу. — Куда едешь?
— Туда. — Шофер махнул рукой прямо на солнце, пышущее полуденным зноем.
— Туда? В Нежатин? К немцам!
— А вы куда?
Вопрос прозвучал так неожиданно, что майор, который, вероятно, привык отвечать только начальникам, ответил поспешно:
— На Снятинск.
— То есть тоже к немцам?
— Как?..
Майор побледнел, рука нервно легла на кобуру. Но в голосе, кроме угрозы, чуть заметная неуверенность:
— Не спровоцируешь... Я сам утром звонил.
— Мы час, как оттуда.
— Кто это мы?
— Я и лейтенант. Он пошел разведать дорогу. Скоро придет.
Глаза шофера хоть и утомленные, но ясные, чистые. Только, пожалуй, майор не привык доверять прозрачности глаз. Дело ясно: шофер бежит с фронта, шкуру свою спасает. Если не хуже... Может, и лейтенанта выдумал, хочет задержать их на мосту.
— Врешь! Некогда нам!..
Круто повернулся, сказал что-то, и полуторку облепили красноармейцы. Выкинули из-под колес горбыль, нажали плечами, и машина задом покатилась с моста дальше, на обочину.
Трудно сказать, о чем подумал шофер, но что надежда беженцев умирала на обочине, это наверняка. Женщины махали руками, что-то доказывая друг другу; затем одна, помоложе, вскочила и побежала к майору, который рысцой возвращался к своей машине, нервно поглядывая на часы. Женщина хоть и изможденная, хоть и усталая, но все еще молодая, красивая, крутобровая. И она, пожалуй, еще обладала силой остановить кого-нибудь и помоложе этого майора. Она тоже не ведала, где фронт. До сих пор ей казалось, что он в той стороне, куда столкнули полуторку, — оттуда уходили они. Но ведь командир говорит другое. Он, наверное, весьма большой начальник, он знает лучше.
— Товарищ начальник, будьте так милосердны... Мы совсем мало займем места. Не оставьте на погибель. Наши тоже командиры.
Она выпрашивала, вымаливала разрешение. В эту крутую, страшную годину машина — последняя нитка, которая может привести их туда, к дорогому клубочку, к своим. А здесь, на мосту, возле безнадежно испорченной полуторки — оборванный конец этой ниточки... И женщине на миг показалось, что она уловила в суровых глазах желанное разрешение. Она замахала рукой своим и бросила за борт машины узелок.
— Тетушка, Вася, Оксана...
— Слава, где же тут? Они мне олеандру поломают, — заговорила вдруг женщина в кресле.
На продолговатом лице майора черным крылом залегла тень. Хотел что-то сказать, но только, поправив фуражку, вскочил на крыло.
— Мы по особому заданию. Цветок этот не обычный, с дипломом Ботанического общества...
Шофер полуторки, который стоял, прислонившись спиной к перилам, облизал воспаленные губы, узко сощурил глаза.
— А вы не боитесь, товарищ майор? Я слышал: цветок этот очень ядовит. Ведь жена ваша совсем рядом с ним...