Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сергей Сергеевич Аверинцев
Шрифт:

379

прочел содержание сборника, мгновенно увидел последнюю статью о Войтыле, открыл мою статью, прочитал начало и похвалил меня за него, и всё меньше чем за минуту, пока я провожал из машины Ирину Ивановну Софроницкую, пять шагов. Так жадно читала Тра­уберг. — О Ренатином «Senso unico» он звонил всё-таки Енишерлову, редактору «Нашего наследия», о своем «двойственном отношении» к статье не говорил, только ее хвалил и рекомендовал. Гарантия это еще не гарантия: Енишерлов взял статью и непонятно что скажет. Но Аверинцев верен.

 1989

5.1.1989. Аверинцев в ЦК. Горбачев: что, я не мог бы давить? Нас только этому и учили, но я думал, и понял, что это нехорошо; я каж­дую минуту готов умереть. В целом Аверинцев доволен.

12.1.1989. Уже после 11 вечера у Аверинцева. Все спят. Он со мной на кухне. Он расстроен

рецензией Турбина на его «Между Евфратом и Босфором» в № 12 «Нового мира»; Турбин его собственно хвалит, но Турбин шут. И в конце сталинских лет, говорит Аверинцев, когда одни подличали, другие официально громыхали, еще можно было, не худшее занятие, тратить силы и жизнь на такое бодряческое шу­товство, но уже очень скоро это стало неуместным. И самые первые вещи Гачева еще можно было читать (я тоже увлекался). Сейчас оба люди с приросшей маской, сказали мы хором. — Упреки старой дамы, автора письма в «Новом мире», Аверинцеву за двусмыслен­ность и неясность на него совсем никак не подействовали, вопреки Ире; он позабавился только, что ему ставятся в образец Толстой и Победоносцев. Оба разрушители. В моем слове, говорил Аверинцев, целиком остается моя наклонность к двоящимся мыслям. Стоит мне сказать что-нибудь, что угодно, и сразу думаю о возражениях, упоминаю их, и как после этого требовать от меня, чтобы не созда­валось впечатления, что я не могу решиться ни на что однозначное? Толстой. Я Толстого не люблю. Его нелюбовь к иконам непонятна; что ему вообще за дело до икон? — Но его последние рассказы, ска­зал я, «Записки сумасшедшего»; он мистик; как Лютер, который ведь замахнулся рукой не на папу, на всю религию: оправдание в акте веры; спасение во мне, в движении моего сердца; тут всё пос­тавлено на человека, и сумасшедшая радость мистика, держащего в сердце ключ от истории, от мира, сметает и взвихривает всё. То же

380

Толстой; его трезвые трактаты месть миру за медлительность, за то, что не горит в мистическом экстазе. — Аверинцев слушал, и сказал, что вдруг, пожалуй, понял, почему Лютер женился. Не из concupis-centia, конечно; и не потому что постановив, что мирское состояние не хуже священного, он хотел показать пример: он женился потому что испугался. Но моей мысли о мистическом экстазе Аверинцев не хотел давать ходу; как ему сразу приходят в голову по всякому поводу разнообразные мысли, так он не может представить, чтобы они не могли явиться Лютеру, Толстому, и как к этим мыслям, сомнени­ям, опасениям, взвешиваниям можно было не прислушаться. Он трезвый. Есть то, что есть, мысль, рассудок, наблюдение, знание, и воображать сюда экстазы и опьянения дурной тон. Как он прав. Это пушкинское, трезвое (Рената и Ира говорили в машине, что у одно­го Пушкина совсем нет утопии и мечтательности). И я согласился с Аверинцевым: Лютер и Толстой нелюди, они боги, «смертные боги», по Гераклиту.

Он показал мне свою статью об экстремистах из № 4 «Нашего на­следия». Он там словно через толпу ряженых терпеливо пробирается и будет пробираться хотя бы до последнего дня. В конце он задева­ет нашу Зигрид Хунке, Татьяну Глушкову, которая получает кайф, браня Пастернака, одновременно от сознания и своей лояльности (зачем он диссидент) и своего экстремизма (зачем он искал едино­душия со съездом писателей). — Я сидел совершенно завороженный, а он менялся лицом, то лукавый, то расстроенный, то наивный, то небывалый женственный простец, бабье мягкое лицо и круглое вдруг. Он так любезно прощался со мной в первом часу. Потом вер­нул и рассказал о встрече в ЦК 6 января — по поводу жутковатого фото в «Нашем наследии», где Горбачев густо масляно улыбается, перед ним трое, Тихон детски счастливо смеется, по правую руку иерарх разоружение и тоже счастливо лучится, еще правее другой иерарх блаженствует как от ангельского лицезрения. «Жутковатая фотография». Поскольку большего умиления на лицах детоподоб-ных старцев явно не может быть, то думаешь, не перед богом ли они стоят и не будут ли они требовательнее и суровее перед Богом. — Так вот. Одернув Иванова из «Молодой гвардии», «доносчик» (не было в газетах), Горбачев вошел в раж и встал: вы думаете, мы не могли бы тут давить; еще как могли бы, нас ведь только этому и учили. Но

381

я думал, и понял, что это нехорошо. Астафьеву, донимавшему его жалобами на разгон демонстраций в Сибири, раздосадованно: «Ну, садитесь на мое место! Вы думаете, я за него держусь?» Еще в каком-то из своих вклинений в чужие слова: «Я каждую минуту готов быть убитым». Упрекнул Лихачева и Аверинцева за то, что они зааплоди­ровали Астафьеву, когда с начала было условлено без аплодисмен­тов. Открытость во всем. Что одно было табуировано — армянская тема, Горбачев ее просто не подхватывал. Во всем этом благодушный Аверинцев видит одну хорошую сторону, я — истерический концерт блатного актера.

13.1.1989. Мне позвонил Валерий Саврей со своего филиала кафедры истории

и теории мировой культуры. Большие планы: Аверинцев будет читать историю религии февраль-март, после него Гордезиани — закономерности взлетов и падений греческой куль­туры (грузин!), Мелетинский — «происхождение, структура» мифа, Трофимова — гностицизм, Гаспаров — культура европейского стиха, Михайлов — проблемы немецкой культуры 19-20 в., Гайденко — фи­лософия науки и история философии, Кнабе — проблемы русского Ренессанса, Пушкин, Тютчев и Древний Рим, Завадская о Китае.

22.1.1989. Аверинцев о вечере Флоренского: парадно, нервичес­кий Павел Васильевич, вождистский Палиевский. Аверинцеву не дали говорить аплодисментами: он показался скучен.

8.2.1989. Аверинцев одобрительно пересказывал по ТВ из моего «Языка философов». Вот то я делал старательно.

16.2.1989. В университет. Еще подъезжая, вижу в первой поточ­ной аудитории, ярко освещенной, снаружи сквозь широкие стек­лянные окна много народа, как вчера на Пиаме и больше, гораздо больше. Внутри можно разве что войти в дверь. Все молодые, но несколько стариков. Аверинцев говорит в микрофон, явно больной и бессильный, но бессилие ему не мешает, энергия духа, говорит с великолепной усталой отрешенностью, не расслабляясь и не оста­навливая движения, он движется всегда, отвечает на вопросы, об изгнании чужеродного элемента, после чего Испания скатилась до упадка, Германия вообще перестала существовать как единое госу­дарство, «я как русский человек могу только желать и надеяться, что

382

мы окажемся разумнее и с нами этого не произойдет». Вопрос: что думали Кайафа и синедрион, когда осознали, что преследовали не еретика, а Сына Божия. Подумав: «А где, собственно, укажите, сви­детельства того, что они это вообще когда-нибудь осознали?» Легкий смех аудитории, которая вообще очень чуткая, заворожена и свобод­на и послушна одновременно. «Ну попробуем поиграть в интеллек­туальную игру, попробуем представить на минуту, что действительно есть могущественные силы, которые хотят страшно навредить русс­кому народу. Чем бы они занялись? Что бы они стали делать, чтобы само имя русских сделалось глупым и ненавистным?» Он даже не договаривает, потому что говорил это уже много раз, но магия, все понимают, что должно идти дальше, и опять легкое оживление. Это молодые, как они хороши. С ними только не надо заигрывать и не надо их обманывать.

Его останавливают японец, по-видимому для перевода в Японии, другие молодые люди явно с предложениями, он дает свой адрес. Его «держащий» круг — Ирина Ивановна, еще одна дама, Александр Владимирович Софроницкий, его, так сказать, собственники. Аве­ринцев безукоризнен: он садится, залезает на самое тесное место на заднем сиденье, чтобы быть и рядом с Ириной Ивановной и оставить ей лучшее место. У него перевязано горло, Ирина Ивановна как еще более тесная повязка, она во всем и незаменима, собственно, в этом отношении вытеснила жену, жена по хозяйству, везде с Аверинцевым Ирина Ивановна, они и поездки-выезды в Переделкино согласуют, и вот снятие ксероксов, три тома его будут выходить по-итальян­ски. — Он в болезни и в окружении влип как в глину, как в породу и уже своей телесной свободы имеет только ровно столько, сколь­ко ему соблаговолят оставить, и уже не вырваться ему, но ум остает­ся свободным и торжествует над теснотой, наоборот, как бы делает ее самую плотность своей звонкой средой, и болезнь, и кольцо. Он пишет о Мандельштаме. «Я бы мог сказать, как, кажется, говорят в Одессе, что я смеюсь с вас, мне с вас смешно, тем людям, которые не понимают или видят какой-то секрет в том, что Мандельштам после своих стихов о Сталине попал в относительно мягкую ссылку в Во­ронеж». Как раз и надо было сделать вид, что за крамольные стихи о вожде мягкое наказание, почти как провинившемуся школьнику, но после чего Мандельштама уже всегда можно было держать на крючке

383

и сделать с ним что угодно. Жить он после тех стихов уже не мог, и догадка, что якобы Сталин хотел от него восхваляющих стихов, ис­кусственная. Я слушая соглашаюсь: Сталину что был Мандельштам, ему могли сочинить стихи и другие; сейчас же, когда это пишу, уже не под непосредственным обаянием Аверинцева, сидевшего за мной в машине, я думаю, не то что он неправ, а дело как бы не в этом; он говорит о Мандельштаме то, что сплетается с его, аверинцевской жизнью, другой бы увидел другое, конечно. Тема этой статьи о Ман­дельштаме, которую он пишет, — religio poetae.

Собственно, он в гробу и спеленат и не может шевельнуться и из гроба голос, свободный как никогда. Я ему рассказал про розанов-ский крест и что этот крест теперь мой. «А что, теперь еще можно добыть деревянный крест», спросила Ирина Ивановна.

Доброхотов меня в университете спросил, не я ли тоже по душу преследуемого вдоль коридора, как лань, Аверинцева, — меня, ко­торый вот уже несколько лет, после того, как он не нашел у себя верстку Паламы, навсегда зарекся что бы то ни было у него просить, спрашивать для себя.

Поделиться с друзьями: