Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сергей Сергеевич Аверинцев
Шрифт:

392

ему успеха, сказал я. Да, согласился Аверинцев. Он показал только что вышедший Вестник РХД, где его стихи о кремлевской звезде, и я указал ему на две-три слишком победительные строки. Другие совер­шенно пронзительные. Он не обиделся, наоборот; и посоветовался: ему присылают «Студенческий меридиан», и там в каждом номере обязательно, чего другого может и не быть, но раздел хуже чем порно­графии, холодных советов по перверсной технике. И непонятность, как возразить, ведь журнал всё-таки ему любезно дарят, не жало­ваться же на них другим, как-то соединилась у него с недоумением, почему люди без причин нерадостны [...] Аверинцев теперь что-то вроде специалиста по борьбе с техногедонизмом, в тех советах он и технику, и гедонизм как раз в чистом виде видит. — Тихая Наташа пришла из распределителя Академии наук

на Ленинском проспекте, принесла «заказ». Я извинился перед ней, что мы не спохватились ее оттуда захватить. Отношения между ними грознеют вдруг, она кри­чит — когда он поворачивается со странной решительностью назад за галазолином, «ты знаешь ведь, я разбрасываю эти лекарства по­всюду», — «Сережа, Сережа!»; и в его тоне тоже подготовленность к противостоянию. При ней он цитирует лучшее, ему кажется, эроти­ческое стихотворение неизвестного мне немца: «Kein Ungesttim und kein Verzagen...» [...] — Я был как раз за технику, всякую, только ее мало; за Камасутру, которая развертывает всю технику, и духовную; скажем, правду о переносе влечения. Аверинцев сказал, что есть вещи, о которых надо забыть, чтобы говорить об этих, как в «Круге первом» человек из лагеря удивился, увидев, что на гражданке одежда имеет два номера, а не только один, и догадался, что чтобы помнить об этих двух номерах, надо о чем-то уже забыть. Блестяще сказано; это Аверинцев, гениальный. Но, сказал я, не всё лагерь, и вне лагеря тоже есть, вне монастыря и аскезы есть. Я понимал, что это всё еще не главное; но я и знал, что он чувствует, он такой. — Говорили о детках, они целиком предоставлены сами себе, только сами решают главные вещи, кого любить, кого нет, когда обижаться. Аверинцев, подумав: «Не спрашивают. Если бы я кого-нибудь спросил. Если бы мои детки хоть раз спросили». Наташа, улыбаясь: «Не спрашивают никогда. Всё всерьез, трагично, одноразово, только сами решают».

Аверинцеву нравятся строки в новых стихах Бродского: «Входит некто православный, говорит: теперь я главный, у меня в уме жар-

393

птица и мечта о государе, дайте мне перекреститься, а не то в лицо ударю».

14.7.1990. Звонит Аверинцев, просто так, я говорю ему о своей грусти и о Москве, лучшем городе в мире. Может быть, говорит он, и может быть она была лучшим немного раньше, когда, чтобы про­должить парадокс, было хуже. Он говорит о Фоме Фомиче Описки-не, захвачен этой тайной, называет ее мило по-западному: критика авторитарного дискурса (т.е. почти так, своими словами, мягкими, обходными, но линия зависимости ясно узнается), внедряющаяся в сам язык созданием пародийного языка; страшно интересно в обоих смыслах. Я говорю, что Достоевскому стало самому страшно, повесть не додумана, сведена в духе светлой реформенной эпохи к шутке, — стало самому страшно, на что он замахнулся, уж на пра­вославие — конечно, но и больше того. Аверинцев мягок, дважды говорит, что хотел бы долгого разговора, и я издали только подхожу к тому жуткому, тайному, раздирающему, о чем для меня только и имеет смысл говорить всё последнее время.

18.7.1990. Звонит Ванечка, у него болит голова и правый, «нет, фу, левый» глаз, и живот, он нежен, как всегда, передает, что папа меня любит, «скажи, что я его люблю». Папа берет трубку. Говорю, что Ваня научил меня не класть трубку после прощания, он никогда не кладет: оказывается, что потом всегда есть что сказать; невыносим разрыв окончания, человечество должно обязательно что-то приду­мать чтобы его сгладить. «Да, человечество должно придумать», ров­ным, спокойным довольным голосом, «райским». Наташа любезная, благодарная, за что? Какая семья!

13.10.1990. Сон: на лекции Аверинцева. Чей-то неуместный воп­рос. Он отвечает так тонко, не помню, по сути — о движении ума, который через несколько секунд может подсказать спрашивающему что-то другое; все оживлены. Аудитория так тонко чувствует, что следят уже за сейчасными поворотами, неожиданными для самого говорящего.

3.11.1990. Аверинцев говорил, давно, что в своей статье об инцес­те, Эдипе и его матери заглянул в пропасть, от которой сам отшат­нулся.

394

15.11.1990. Наташа и Аверинцев подходят ко мне любезно, но может быть чуть настороженно? Наташа — во всяком случае. Увлек­ся студенткой, как можно? Аверинцеву масса девиц признавалась в любви, одна просидела на ступеньках перед квартирой всю ночь, а тут повадливо и соблазнительно отозвался первой. Как, что дока­жешь.

1991

17.1.1991. Смотрим фото круиза по Средиземному морю.

Аверин­цев в простой рубахе худой тоже.

13.2.1991. В университете. Аверинцев был усталый, извинился и не читал вторую пару, болен. Шел как старик. Я знаю это состояние его, почти сумеречности сознания. Потом поток смысла поднимает его как столб воздуха планер. Без другого мотора он тогда всё равно парит. Наркоман, он уже может жить только говоря, думая, пиша. Заграница — а недавно он опять был в Париже — очень умудрила его, он сказал нетривиальную вещь о демократии как почти эротической влюбленности в другого, в другое; так Афины влюблены в Персию, Спарту, так западные интеллектуалы любят нас и всё нам прощают за то, что мы на них не похожи. Такова демократия: она всё, что не сама, уважает, себя — меньше.

22.2.1991. Она не пойдет больше на Б. Я тоже был бы у Б. на гре­ческом только один раз и ходил бы на «Энергию», а не на Аверинце­ва, потому что тут что-то происходит, а там уже нет. Но она-то откуда может это знать?

16.3.1991. Я цитировал прошлым летом, со слов Аверинцева, Ге­орге (?) о совершенной женственности, «Kein Ungestiim und kein Ver-zagen...» Приблизиться мягко, как тихая вода, и так же прильнуть, почти неосязаемо и потому больше чем телом. Аверинцев говорил тогда о запомнившейся ему и скорее принятой им сцене из нового не­мецкого романа: среди интеллектуального разговора двоих, они одни в поле, она ложится и отдается. Потом они продолжают разговор.

24.4.1991. Сигов любезный до вкрадчивости. В Париже он снова встречался с Глюксманом, говорили и обо мне. Я становлюсь моне­той. Но еще раньше того сам я не сделад ли себе монетой Лосева, Аверинцева? Ах это неизбежно.

395

13.5.1991. Долгий разговор с Седаковой, задумчивой, выжида­ющей, неожиданно загорающейся. Аверинцев назвал ее лучшим из теперешних поэтов — я говорил то же в прошлом году. Это так.

2.7.1991. Аверинцевбыл на «Собинове» в круизе заложник, чтобы земная или небесная кара не покарала. «На корабле разбойников к святым местам», сказала Рената.

8.8.1991. Всемирный конгресс византологов. Патриарх Алексий II напоминает, что Россия была все-таки крупнейшей метрополией Византийского патриархата; Лихачев, встревоженный озабоченный трагичный и надеющийся на молодых («я этим живу») говорит о выборе, сделанном тысячу лет назад (в пику горбачевскому социа­листическому выбору), о единственности неувядающей европейской культуры, от которой мы зависим («как историк литературы скажу, что в средневековой России даже восточные сюжеты — с Запада»), о том, что насильственная смерть русской культуры необратима, теперь давайте-ка строить новую, европейскую, открытую, «Досто­евский ошибся, что всечеловечество исключительно русская черта, она европейская».

Я потянулся на секцию Аверинцева. Сел в дальнем углу, но на Аверинцева, конечно, пришли (наши), и первой Наташа! И она села рядом со мной! У нее руки в кошачьих царапинах, она с ученицей, детки, сказала она, обо мне вспоминают. Подсел Аверинцев и глядел на меня, но ни слова со мной не сказал — он мне сказал потом, во время доклада, глядя на меня сказал, что у Ефрема Сирина будущее тело тоньше мысли, потому что оно для мысли непостижимо, но всё равно тело, и лучшее тело. Он смотрел на меня и говорил мне это, о тонком теле. Рядом сидела его жена Наташа, заботливая, искавшая его табличку — слишком у него их много, после Европы, — потом смело дирижировавшая им, когда он собрался изложить свой рус­ский доклад по-английски: нет, не надо. — До этого у журнального прилавка, листая кулинарные лифлеты Молоховец, я вдруг услышал, увидел его. Он долго говорил с Кессиди, греком философом; вдруг мы оказались рядом, «добрый день», он подал мне руку, и то хорошо, и я сказал: здесь продается вчерашняя «Financial Times». Он ничего не сказал и отошел. Это было в перерыве, а на его секции я спал, откровенно, сладко, до — и от — боли в голове. Честный ирландец

396

Френдо сопредседательствовал, кроме румына с голосом церковно­го чтеца иностранцев больше не было. Были русские дамы, одна из которых стояла в дверях, а перед ней мужчина сидел, и Аверинцев гневно встал: поскольку не могу говорить, когда стоит дама, то и я тоже буду стоять. Стул оказался. — В конце он сказал странное: из-за наших прежних обстоятельств верующий должен был быть ученым, философ заниматься языкознанием (обо мне), и так мы собственно делали не совсем свое дело, но, возможно, это заставило нас видеть вещи открытее и шире, видеть их связи. — Он корректно и любезно благодарил Френдо и румына, кратко их излагая при этом, чтобы было видно, что он слышал и понял.

Поделиться с друзьями: