Разбитую клячу ведут на махан,И ноздри с коротким дыханьемЗаслушались мокрой ромашки и мха,А то и конины в духане.В прозрачность заплаканных дней целикомГубами и глаз полыханьемВпиваешься, как в помутнелый флаконС невыдохшимися духами.Не спорить, а спать. Не оспаривать,А спать. Не распахивать наспехОкна, где в беспамятных заревахИюль, разгораясь, как яспис [41] ,Расплавливал стекла и спаривалТех
самых пунцовых стрекоз,Которые нынче на брачныхБрусах – мертвей и прозрачнейОсыпавшихся папирос.
41
Яспис – другое название яшмы.
Как в сумерки сонно и зябкоОкошко! Сухой купорос [42] .На донышке склянки – козявкаИ гильзы задохшихся ос.Как с севера дует! Как щуплоНахохлилась стужа! О вихрь,Общупай все глуби и дупла,Найди мою песню в живых!
1917
Послесловье
Нет, не я вам печаль причинил.Я не стоил забвения родины.Это солнце горело на каплях чернил,Как в кистях запыленной смородины.
42
Сухой купорос – стаканчик с медным купоросом, поставленный на зиму между рамами.
И в крови моих мыслей и писемЗавелась кошениль.Этот пурпур червца от меня независим.Нет, не я вам печаль причинил.Это вечер из пыли лепился и, пышучи,Целовал вас, задохшися в охре пыльцой.Это тени вам щупали пульс. Это, вышедшиЗа плетень, вы полям подставляли лицоИ пылали, плывя, по олифе калиток,Полумраком, золою и маком залитых.Это – круглое лето, горев в ярлыкахПо прудам, как багаж солнцепеком заляпанных,Сургучом опечатало грудь бурлакаИ сожгло ваши платья и шляпы.Это ваши ресницы, слипались от яркости,Это диск одичалый, рога истесавОб ограды, бодаясь, крушил палисад.Это – запад, карбункулом вам в волосаЗалетев и гудя, угасал в полчаса,Осыпая багрянец с малины и бархатцев.Нет, не я, это – вы, это ваша краса.
1917
* * *
Здесь прошелся загадки таинственный ноготь.– Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму.А пока не разбудят, любимую трогатьТак, как мне, не дано никому.Как я трогал тебя! Даже губ моих медьюТрогал так, как трагедией трогают зал.Поцелуй был, как лето. Он медлил и медлил,Лишь потом разражалась гроза.Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья,Звезды долго горлом текут в пищевод,Соловьи же заводят глаза с содроганьем,Осушая по капле ночной небосвод.
1917
27 октября 1917 года в Москве было установлено военное положение, и в воскресенье 29-го числа началась орудийная пальба. На улицах стали строить баррикады и рыть окопы. Такой окоп был вырыт и в Сивцевом Вражке, недалеко от дома, где снимал комнату Борис Пастернак. Его брат Александр в своих воспоминаниях описал увиденные из окон дома на Волхонке отряды юнкеров,
которые избрали себе укрытием парапеты сквера у храма Христа Спасителя. Борис успел прийти на Волхонку в момент некоторого затишья и застрял там на три дня. Дом простреливался с двух сторон. Через стекла и дерево рам пробивались отдельные пули.
* * *
«…От невообразимого шума и гама, в который вмешивался треск пулемета и густой бас канонады – мы сразу оглохли, будто пробкой заткнуло уши. Долго выстоять было трудно, хотя страха я не ощутил никакого: стрельба шла перекидным огнем через двор; но общая картина звукового пейзажа была такова, что больно было ушам и голове; визг металла, форменным образом режущего воздух, был высок и свистящ – невозможно было находиться в этом аду…
Так длилось долго, казалось – вечность! Выходить на улицу нельзя было и думать. Телефон молчал, лампочки не горели и не светили, а только изредка вдруг самоосвещались красным полусветом, дрожа и только на доли минуты…»
А.Л. Пастернак.
Воспоминания
Но когда на третий день вдруг прекратился обстрел, тишина показалась еще более неестественной и страшной и так действовала на нервы, что страшно было ее нарушить разговором. Борис подошел к пианино, но тотчас отошел прочь, увидев какой ужас его намерение вызвало в брате. Он вскоре ушел к себе.
* * *
«…В не убиравшуюся месяцами столовую смотрели с Сивцева Вражка зимние сумерки, террор, крыши и деревья Приарбатья. Хозяин квартиры, бородатый газетный работник чрезвычайной рассеянности и добродушия, производил впечатление холостяка, хотя имел семью в Оренбургской губернии… При наступлении темноты постовые открывали вдохновенную пальбу из наганов. Они стреляли то пачками, то отдельными редкими вопрошаньями в ночь, полными жалкой безотзывной смертоносности, и так как им нельзя было попасть в такт и много гибло от шальных пуль, то в целях безопасности по переулкам вместо милиции хотелось расставить фортепьянные метрономы…»
Борис Пастернак.
Из повести «Охранная грамота»
Вдохновение
По заборам бегут амбразуры,Образуются бреши в стене,Когда ночь оглашается фуройПовестей, неизвестных весне.Без клещей приближенье фургонаВырывает из ниш костылиТолько гулом свершенных прогонов,Подымающих пыль издали.Этот грохот им слышен впервые.Завтра, завтра понять я вам дам,Как рвались из ворот мостовые,Вылетая по жарким следам,Как в российскую хвойную скорбкостьСкипидарной, как утро, струиПогружали постройки свой корпусИ лицо окунал конвоир.О, теперь и от лип не в секрете:Город пуст по зарям оттого,Что последний из смертных в каретеПод стихом и при нем часовой.В то же утро, ушам не поверя,Протереть не успевши очей,Сколько бедных, истерзанных перьевРвется к окнам из рук рифмачей!
1921
В последнем четверостишии речь идет о чтении утренних газет, ежедневно заполняемых рифмованными прописями пробудившихся борзописцев. Этот же сюжет повторяется в стихах из цикла «К Октябрьской годовщине» (1927), рисующих картины той осени.
* * *
Густая слякоть клейковинойПолощет улиц колею:К виновному прилип невинный,И день, и дождь, и даль в клею.Ненастье настилает скаты,Гремит железом пласт о пласт,Свергает власти, рвет плакаты,Натравливает класс на класс.Костры. Пикеты. Мгла. ПоэтыУже печатают тюкиСтихов потомкам на пакетыИ нам под кету и пайки.