Шерлок от литературы
Шрифт:
— Творческий кризис…
— Пусть так, но зачем же тогда жаловаться на неиздание несочинённого? Очень много лжи.
— Поэты всегда слишком много лгут, — рассмеялся я. — Женщине же тем более можно всё простить.
— Не всё, — отрезал Литвинов. — По свидетельству Натальи Роскиной, когда вышел пастернаковский перевод «Фауста», она сказала: «Всю жизнь читала это в подлиннике, и вот впервые могу читать в переводе». Она всю жизнь читала и Данте, но написать смогла о нём всего три странички. Но почему же она не говорила по-итальянски в Италии? Отчего никто не слыхал от неё ни слова по-немецки? Лукницкий пишет, что она сказала Шилейко, что хочет знать английский язык настолько, чтобы читать. Шилейко ответил: «Да если б собаку учили столько, сколько тебя, она давно бы была директором цирка!»
— Пусть она не знала языков, но хотела выглядеть немного умнее и начитаннее, чем была…
— Немного? — поднял брови Мишель. — Ты только вдумайся. «Кафка писал обо мне и для меня», «Я четыре раза перечитывала «Улисса». И Джойс,
— Но Ахматова училась на юридическом факультете Высших женских курсов в Киеве.
— Она проучилась только один семестр, — возразил Литвинов. — Беда в том, что она почти ни в чём не сведуща, что и замечали самые зоркие. «Анну Ахматову я знал как человека, лично, очень немного. Один раз только с ней беседовал, и наша беседа не была особенно интересна. Более того, мне показалось, что вообще она как-то вот на такие вопросы, выходящие за пределы узкого и преимущественно любовного быта, не особенно любила разговаривать». Это Михаил Бахтин. И он же: «У Ахматовой моментов философских в стихах совершенно не было, совершенно. Это была лирика, чисто интимная лирика, чисто женская лирика. Глубины большой у неё не было в стихах. Не было ее и в жизни, как мне показалось. Ее интересовали люди. Но людей она ощущала именно… по-женски, как женщина ощущает мужчину. Ну и поэтому мне она лично не очень понравилась».
— Бахтин — умница, конечно…
— Но это не самое интересное, — перебил меня Мишель. — Интересно, что ей — тоже никто не нравился. Послушаем-ка её оценки. «Абсолютно впавшего в детство, злобствующего, умирающего от зависти С. Маковского», «Убогих, мещанских сплетниц вроде Веры Неведомской, с которой Гумилёв был мельком в связи…» О Георгии Иванове: «Как можно русское Возрождение отдать в руки глупому, злому и абсолютно безграмотному педерасту? Это пустой снобик из кузминской своры — сплетник и мелкий, но довольно хитрый дьяволёнок…» О Марине Цветаевой: «Тон рыночной торговки». «Три дементные старухи написали о Гумилёве воспоминания». «Невестку Гумилёва, крутейшую дуру». Но это — так, мельком обронённое. Ненависть же к собратьям по перу — феноменальная. В шестидесятые годы выходит книга Осипа Мандельштама. Ахматова говорит: «Я не знаю, нужна ли эта книга? Мандельштам далёк от современного читателя. Кто по-настоящему понимает Мандельштама, тому этой книги не надо. У них и так все есть, что написал он. А остальным он не нужен — не понятен», «Нельзя основываться на показаниях Брюсова. Валерий Яковлевич туп». О Есенине: «Он был хорошенький мальчик. А теперь… Пошлость. Ни одной мысли не видно. И потом такая чёрная злоба. Зависть. Он всем завидует. Врёт на всех — он ни одного имени не может спокойно произнести». Вот у Ахматовой просят воспоминания о Маяковском. «Я отказала. Зачем мне бежать за его колесницей? У меня своя есть. Кроме того, ведь публично он меня всегда поносил, и мне ни к чему восхвалять его». О Твардовском: «Большей гнусности я в жизни не читала» О рассказе Шкловского: «Совершенное ничто. Недоразумение какое-то. Полный ноль». Она ненавидела Бунина. «Это имя при ней нельзя было говорить. И когда я, забыв однажды, при ней процитировал: «Хорошо бы собаку купить» — ей-богу, это могло кончиться ссорой» А ведь ещё и «нобелевка»! О стихах Ахмадулиной: «Полное разочарование. Полный провал. Стихи пахнут хорошим кофе — было бы гораздо лучше, если бы они пахли пивнухой». Почему стихи должны пахнуть пивной, а не, скажем, нужником, — не уточняется.
— Но ведь о ком-то она все же была и доброго мнения?
— Не знаю. Вот о Роберте Рождественском. «Поэт — это человек, наделённый обострённым филологическим слухом. А у него английское имя при поповской фамилии. И он не слышит». Так это же не псевдоним, так звали отчима мальчика. — Мишель усмехнулся, — При этом, заметь, неприятие было взаимным. Пастернак её не читал, Цветаевой она как поэт не нравилась, Мандельштам хвалил её из расчёта ответной похвалы, Блок презирал, Маяковский издевался. Критика тоже морщилась — от Бахтина до Кранихфельда. «Сейчас её произвели в ранг великих поэтов. Я думаю, что это, конечно, преувеличено. У неё все-таки узкий диапазон для великого поэта, узкий, мелкий. Даже вот та же человеческая её натура — она тоже не натура великого человека. Heт». Это Бахтин. «Эгоцентричная поэзия, вращающаяся вокруг «я» и «меня», не знающая иных отношений, кроме любовной игры и «несытых взоров», не знающая природы. Для Ахматовой небо «ярче синего фаянса», потому что фаянс она хорошо знает, а небо мало» Это Тальников. «Самовлюблённость, наигранное православие, нечто «дамское» и звон шпор. Если б она поняла, что все эти стихи надо выбросить, было бы очень хорошо. Может, с оставшимися стихами можно было бы жить. А так — нельзя». Это — Надежда Мандельштам. «Как страшно ограничен их круг, как тягостно со стороны их однообразие». Это В. Кранихфельд. «Любовь делает г-жу Ахматову и набожной, и хрустящей, и откровенной, и поэтичной, и гордой, и робкой, и чувственной и… в конце концов скучной. Каждое стихотворение кажется битком набитым банальностями» Это мнение Л. Войтоловского. «В ранних стихах Ахматовой было некоторое своеобразие психологии; в новых только бессильные потуги на то же, изложенные стихами, которых постыдился
бы ученик любой дельной студии» — высказался Брюсов.— Но ведь кто же назвал её великой… Или тоже она сама? — не выдержал я.
— Не знаю, но отзывы критиков меня насторожили, — отозвался Литвинов, — я кое-что проверил и обнаружил в ней третью странность. В Ахматовой совершенно не заметно эволюции духа. Полная статика. Я, например, не могу без специально проставленной мемуаристом даты понять, в каком году проговорены ею те или иные оценки, когда написаны её стихи. Её суждения — десятого года и шестидесятого — ничем не разнятся.
— Но брала же она чем-то публику! И притом, она же всё-таки пережила революцию, тридцатые, Сталина, блокаду…
— Ахматова никогда не диссиденствовала, всегда заботилась о своей политической чистоте. «Она боится. Она хочет, чтобы о ней думали как о благонадежнейшей» Всё так. Она дружит с Алексеем Толстым, убийцей Мандельштама, двуличным Ильёй Эренбургом, Дудиным и Граниным, пишет хвалебные стихи Сталину, сидит в первых рядах на партийных собраниях. Она откровенно злится, когда Ленинградское отделение СП не присылает ей пригласительных, при этом в писательском доме ей дали квартиру, дачи и по три раза в год она лечилась в санаториях. Но в воспоминаниях современников — бесконечная трансляция её фраз о «страшной жизни», о «трагической судьбе».
— Но времена были и вправду драматические.
— Времена, не спорю, были страшны и трагичны, но жизнь Ахматовой, по-моему, совсем не образчик сугубого драматизма. Во всяком случае, она стократ благополучнее даже Надежды Мандельштам и Лидии Чуковской. Она даже участвовала в строительстве коммунизма, но опосредовано — через любовников: Лурье, комиссара МУЗО, Шилейко, у которого был мандат, выданный отделом охраны памятников старины и подписанный Н. Троцкой, удостоверяющий, что ему и его жене предоставляется право осматривать различные предметы и накладывать на них печати, и Пунина, комиссара изобразительных искусств. При этом она в это время имеет статус поэта и материально благополучна: получает лауреатское снабжение и квартиру. Однако Ахматова, хоть и скажет в интервью «Таймс» о том, что ей пришлось голодать — заявление, ужаснувшее действительно знавшего всю её жизнь Корнея Чуковского, — блокадницей не была и голодных грёз не видела. В июле и августе 1941 года Ахматова как «не служащая» привлекалась к общественным работам и дежурствам. «Анна Андреевна, я и ещё две-три женщины из нашего дома красили противопожарной смесью балки на чердаке Шереметьевского дворца «8-го бомба упала совсем близко — в Мошковом переулке, потом на Дворцовой набережной. Анна Андреевна запросилась жить в убежище» Таковы воспоминания З. Томашевской. «Странно мне, что Аня так боится: я так привык слышать от неё о смерти, об её желании умереть. А теперь, когда умереть так легко и просто? Ну, пускай летит!» Это зло иронизирует Николай Пунин. Ахматова берегла себя. Хочется верить, что для будущих поколений, — иронично скривил губы Литвинов. — В эвакуации она «горько жаловалась, что её заставляют выступать два дня подряд, а у неё нет сил; что она имеет право не работать совсем на основании своей инвалидной карточки («Неужели вы этого не знали?»). На моё предложение показать эту карточку в Союзе: «Тогда меня вышлют в Бухару как неработающую». Это Чуковская. Считаться страданиями — это моветон, ведь были, прямо скажем, кресты и потяжелей.
— И какой отсюда вывод?
— Безжалостные амбиции, вечная поза и бесконечная гонка за труднодостижимыми целями — это шаг в бездну духа. Ахматова — безумец с отличным самоконтролем, контролирующий свои потребности и чувства, контролирующий поведение, чтобы чувствовать себя в безопасности, и контролирующий любое сопротивление, которое может возникнуть. Но попытки так плотно контролировать сразу столько сфер жизни отнимают невероятно много времени и истощают силы, которые нужны, чтобы двигаться к жизненным целям. Может ли человек добиться такого? А если это и возможно, то стоит ли оно всех этих усилий?
— Я скорее спросил об издержках.
— Они неизбежны. Вечная неудовлетворённость достигнутым и вспышки гнева, которые пугали окружающих. Почему? Потому что за броней контроля и материального достатка Ахматова прячется от своей маленькой тайны, своей ахиллесовой пяты. Она не умеет и никогда не научится воспринимать себя и окружающих сердцем. Чувства никогда не одержат в ней победу над разумом, потому что их нет, и страх раскрыть это гораздо сильнее, чем страх остаться в одиночестве. Ведь она никого не любит, даже единственного сына, не умеет прощать и просто — чувствовать себя виноватой. Извиниться, если неправа. Попросить помощи и сказать «спасибо», когда получила ее. Жажда внешнего признания и самоутверждения сжирает в ней все — даже талант. В итоге — растрата врождённых способностей, духовный застой и деградация личности.
Несколько минут я просто размышлял о том, что сам знал об Ахматовой, потом вдруг опомнился.
— Подожди, — неожиданно остановил я Литвинов, вспомнив недавно прочитанное. — А почему из постельного списка Ахматовой у тебя выпал Исайя Берлин?
— Постельного? — изумился Литвинов. Его глаза округлились. — Господи Иисусе, да он ей в сыновья годился. Эта история скорее служит иллюстрацией безумного снобизма Ахматовой, предполагавшей, что из-за неё началась холодная война.
— В сыновья годился, но она страшно обиделась, когда узнала о его женитьбе. А это значит, он был ей далеко небезразличен.