Шерлок от литературы
Шрифт:
— Это то место, где романтизм плавно перерастает в идиотизм, — рассмеялся я. — Нужна Муза — зачем жениться, а назвался мужем… Это глупость, конечно.
— Возможно, он просто излишне впечатлителен и восприимчив, — вступился за Блока Литвинов. — Ведь это все Соловьёв с его «богочеловеческой любовью» и с его «правилом»: не говорить «люблю» из мистического страха назвав, убить любовь. Блок твердил невесте: «Моя жизнь немыслима без Исходящего от Тебя некоего непознанного, а только ещё смутно ощущаемого мною Духа. Я не хочу объятий. Объятия были и будут. Я хочу сверхобъятий!». «Это приводило меня в отчаяние! — пишет Любовь Блок. — Отвергнута, не будучи ещё женой, на корню убита основная вера всякой полюбившей впервые девушки в незыблемость, единственность. Я рыдала в эти вечера с таким бурным отчаянием, как уже не могла рыдать, когда все в самом деле произошло «как по-писаному». Молодость все же бросала иногда друг к другу живших рядом. В один из таких вечеров, неожиданно для Саши и со «злым умыслом» моим произошло то, что должно было произойти — это уже осенью 1904 года. С тех пор установились редкие, краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение моё было прежнее, загадка не разгадана, и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 года и это немногое прекратилось» — напишет потом Любовь Дмитриевна в своих «И былях, и небылицах…» При этом скажу честно, —
— Но чем она объясняет странности супруга?
— «Физическая близость с женщиной для Блока с гимназических лет это — платная любовь, и неизбежные результаты — болезнь. Слава Богу, что ещё все эти случаи в молодости — болезнь не роковая. Тут несомненно травма в психологии. Не боготворимая любовница вводила его в жизнь, а случайная, безличная, купленная на несколько минут. У Блока так и осталось — разрыв на всю жизнь. Даже при значительнейшей его встрече уже в зрелом возрасте в 1914 году было так, и только ослепительная, солнечная жизнерадостность Кармен победила все травмы, и только с ней узнал Блок желанный синтез и той и другой любви», пишет Любовь Блок.
— Кармен?
— Она говорит о певице Любови Дельмас, но тут всплывает новая странность: ведь и с Дельмас у Блока ничего не вышло. После трёх месяцев романа он подарил ей на прощанье свою фотокарточку, она оставила адрес и просила писать. В конце июня от него пришло письмо. «Никогда, никогда не поймём друг друга мы, влюблённые друг в друга», — приходит он к печальному заключению. Почему же? Для него искусство было там, где был ущерб, потеря, страдание, холод. Художник не может быть счастлив. Она не соглашалась. Но «таков седой опыт художников всех времён», — настаивал Блок, считая себя звеном длинной цепи этих отверженных. Ещё один пример мазохизма, кстати. Блок писал ей: «Я не знаю, как это случилось, что я нашёл Вас, не знаю и того, за что теряю Вас, но так надо. Надо, чтобы месяцы растянулись в годы, надо, чтобы сердце моё сейчас обливалось кровью, надо, чтобы я испытывал сейчас то, что не испытывал никогда, — точно с Вами я теряю последнее земное. Только Бог и я знаем, как я Вас люблю». Красноречиво и поэтично. И все же он разрывает связь, хотя иногда то её звонок разжалобит и он согласится на свидание, то она напомнит о себе корзиной красных роз. Но, в общем-то, дело проще. Она была просто не нужна ему. Мне кажется, он уставал от любви. И очень быстро. Ведь даже невеста в минуту ссоры частит его «фатом с рыбьим темпераментом и глазами»…
— Равнодушие к женщинам — не повод считать человека ненормальным, — язвительно ввернул я. — Этого мало. Ты тоже равнодушен…
— Увы, нет, — не согласился Мишель, — но мы пока следим за жизнью Блока. Я вернусь в 1903-4 годы. Давай признаем: свою семейную жизнь этот человек испортил сам. «Я по-детски непоколебимо верила в единственность моей любви и в свою незыблемую верность, в то, что отношения наши с Сашей «потом» наладятся», — пишет Любовь Блок. Но они никогда так и не стали такими, какими видела их Любовь Дмитриевна. Они порой бывали доверительными, нежными, братскими, но никогда просто супружескими. Роман жены с Белым, последующие глупости — это следствие натащенной на себя Блоком страннейшей епитимьи в виде соловьёвского учения. Но умный человек не позволит чужим вымыслам ломать свою жизнь.
— Но почему ты считаешь, что это было с его стороны «чужим вымыслом»?
— Потому что то же самое видела и невеста. Менделеева хотела расстаться с ним и даже написала ему, выразив свои претензии. «Вы смотрите на меня как на какую-то отвлечённую идею; Вы навоображали обо мне всяких хороших вещей и за этой фантастической фикцией, которая жила только в Вашем воображении, Вы меня, живого человека, с живой душой, и не заметили, проглядели… Вы, кажется, даже любили — свою фантазию, свой философский идеал, а я все ждала, когда же Вы увидите меня, когда поймёте, что мне нужно, чем я готова отвечать от всей души. Но Вы продолжали фантазировать и философствовать. Ведь я даже намекала Вам: «Надо осуществлять», Вы отвечали фразой, которая отлично характеризует ваше отношение ко мне: «Мысль изречённая есть ложь». Да, все было только мысль, фантазия, а не чувство хотя бы только дружбы. Я долго, искренне ждала хоть немного чувства от Вас, но, наконец, после нашего последнего разговора, возвратясь домой, я почувствовала, что в моей душе что-то вдруг оборвалось, умерло; почувствовала, что Ваше отношение ко мне теперь только возмущает все моё существо. Я живой человек и хочу им быть, хотя бы со всеми недостатками; когда же на меня смотрят как на какую-то отвлечённость, хотя бы и идеальнейшую, мне это невыносимо, оскорбительно, чуждо… Да, я вижу теперь, насколько мы с Вами чужды друг другу, что я Вам никогда не прощу то, что Вы со мной делали все это время — ведь Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и… скучно!» Жаль, что она так и вручила этого письма жениху.
— Но ведь в итоге они всё же жили вместе… всю жизнь.
— В итоге? В итоге, по словам Любови Блок, «началась сумбурная путаница. Слои подлинных чувств, подлинного упоения молодостью для меня, и слои недоговорённостей и его, и моих, чужие вмешательства — словом плацдарм, насквозь минированный подземными ходами, таящими в себе грядущие катастрофы». В итоге его жена сходится с другими мужчинами и вскоре уже ждёт ребёнка. И Блок решает, что для них это будет их общий ребёнок. Но мальчик родился в феврале 1909 года и прожил только восемь дней. После они снова сходятся и снова расходятся. И все расплачиваются и расплачиваются за нелепо сломанную семью дурными терзаниями и отчаяньем. Менделеева пишет: «У нас сразу же, с первого года нашей общей жизни, началась какая-то игра, мы для наших чувств нашли «маски», окружили себя выдуманными, но совсем живыми для нас существами, наш язык стал совсем условный. Так что «конкретно» сказать совсем невозможно, это совершенно невоспринимаемое для третьего человека. И потому, что бы ни случилось с нами, у нас всегда был выход в этот мир, где мы были незыблемо неразлучны, верны и чисты. В нём нам всегда было легко и надёжно, если мы даже и плакали порой о земных наших бедах…»
— Символизм столько не стоит, — вздохнул я и снова напомнил, — но ты говорил о ненормальности.
— Верно. Но пока мы лишь замечаем редкостную душевную переменчивость поэта. Суди сам. После мистического «кружка аргонавтов» с зимы 1905 года, пишет Бекетова, равнодушие Александра Александровича к окружающей жизни сменилось живым интересом ко всему происходящему. Он следил за ходом революции, за настроением рабочих, и участвовал даже в одной из уличных процессий и нёс во главе её красный флаг, чувствуя себя заодно с толпой. Не знаю, как тебе, а мне подобные духовные шатания кажутся странными. Сам он пишет об этом так: «Едва моя невеста стала моей женой, как лиловые миры первой
революции захватили нас и вовлекли в водоворот. Я, первый, так давно хотевший гибели, вовлёкся в серый пурпур серебряной Звезды, в перламутр и аметист метели. За миновавшей метелью открылась железная пустота дня, грозившая новой вьюгой. Теперь опять налетевший шквал — цвета и запаха определить не могу». Человек, определяющий политические перевороты «на запах», прости, чертовски странен.— Ну, тогда пышные словеса были в ходу. Увлёкся человек, — пробурчал я.
— Ага, — насмешливо кивнул Литвинов. — Но очень быстро остыл. Вот Бекетова: «Летом 1906 года в воздухе носились разрушительные веяния революции. Ими прониклась вся новая литература. Бальмонт, Брюсов, Мережковские, Вячеслав Иванов, Гамсун, Пшибышевский — все говорили одно и то же, призывая к протесту против спокойной, уравновешенной жизни, против семейного очага, призывая к отказу от счастья, к безбытности, к разрушению семьи, уюта. Все это охватило Блока: «Господи. Так не могу больше. Мне слишком хорошо в моем тихом белом доме. Дай мне силу проститься с ним и увидать, какова жизнь на свете». Скоро волнение его нашло себе русло: он попал в общество людей, у которых не сходили с языка слова «революция», «мятеж», «анархия», «безумие». Здесь были красивые женщины «с вечно смятой розой на груди» — с приподнятой головой и приоткрытыми губами. Вино лилось рекой. Каждый «безумствовал», каждый хотел разрушить семью, домашний очаг — свой вместе с чужим».
— Но ведь Бекетова говорит, что этим увлекались все.
— Не все, отнюдь не все. Но Блок снова рабски покоряется чужой стихии, однако… революция захлёбывается, и вот уже, год спустя… — Литвинов блеснул глазами, — он становится членом Религиозно-Философского общества, в котором видную роль играли Мережковские, Розанов и Карташев, — Литвинов шутовски развёл руками. — В 1910 году Блок заболевает, врач находит неврастению, упадок сил и посоветовал лечение спермином и шведский массаж. Дальше — новые романы и тут неожиданно «Фердинанда нашего в Сараево ухлопали». Началась война. «Александр Александрович встретил весть о войне с волнением и какой-то надеждой. На войну не рвался, но поступил в ближайшее районное попечительство, оказывавшее помощь семьям запасных, делал обследования и собирал пожертвования. Потом он зачислен в организацию Земских и Городских Союзов табельщиком 13-й инженерно-строительной дружины, которая устраивает укрепления». Он пишет: «Большей частью очень скучно, почти ничего ещё не делаю. Жить со всеми я уже привык, так что страдаю пока только от блох и скуки. К массе новых впечатлений и людей я привык в два дня так, как будто живу здесь месяц».
Я пожал плечами. Литвинов же продолжил.
— Потом «новый шквал». Заметь, «октябрьский переворот, крах Учредительного Собрания и Брестский мир Блок встретил с новой верой в очистительную силу революции. Бекетова пишет, что ему казалось, что старый мир действительно рушится, и на смену ему должно явиться нечто новое и прекрасное. Он ходил молодой, весёлый, бодрый, с сияющими глазами и прислушивался к той «музыке революции», к тому шуму от падения старого мира, который непрестанно раздавался у него в ушах. Сам Блок писал незадолго до «февральской революции» так: «Мятеж лиловых миров стихает. Скрипки, хвалившие призрак, обнаруживают свою истинную природу. И в разреженном воздухе горький запах миндаля. В лиловом сумраке необъятного мира качается огромный катафалк, а на нём лежит мёртвая кукла с лицом, смутно напоминающим то, которое сквозило среди небесных роз…» При этом смутность видений не мешает жизни. После свержения монархии власть перешла к Временному Правительству, царские министры были посажены в Петропавловскую крепость, и Блок почему-то вошёл в «Чрезвычайную Комиссию» по расследованию деятельности этих министров — за 600 рублей в месяц жалованья. А затем произошла «Великая октябрьская революция», большевики посадили в ту же крепость министров Временного Правительства, и Блок перешёл к большевикам, стал личным секретарём Луначарского.
— М-да, несколько неожиданно… Он воспринимал любые перемены с явно неадекватным восторгом.
— Угу, — насмешливо кивнул Мишель. — При этом я не хочу комментировать его пребывание в стане большевиков, его «Двенадцать» и нелепейших «Скифов». Это просто глупость, и Бунин давно уже прокомментировал всё за меня. Дальше, как считается, «поэта заездили до смерти». И смерть поэта — действительно загадочна. «Он умер как-то «вообще», оттого что он был болен весь, оттого что не мог больше жить», — сказал Ходасевич. Ну, это — для романтиков. Бекетова же очень подробно описывает последнюю болезнь Блока. В начале 1921 года ещё не обнаруживалось ничего угрожающего. Он не жаловался на нездоровье, и раз только в течение этой зимы сделалась у него какая-то подозрительная боль в области сердца, которую он принял за что-то другое и не подумал обратиться к доктору. А между тем болезнь, наверно, уже подкрадывалась к нему. Его нервы были в очень плохом состоянии, по большей части он был в самом мрачном настроении. В середине апреля начались первые симптомы болезни, общая слабость и сильная боль в руках и ногах, но он не лечился. Настроение его в это время было ужасное, и всякое неприятное впечатление усиливало боль. В этом удручённом состоянии он поехал в Москву. Выступление на шести вечерах окончательно надорвало его сердце. Многие слышали от него, что он готовится к смерти. Несмотря на все триумфы, на самый сердечный приём, оказанный ему москвичами, Блок был все время невесел, и оживление к нему не вернулось. Он советовался в Москве с доктором, который не нашёл у него ничего, кроме истощения, малокровия и глубокой неврастении. Блок вернулся домой довольно весёлый, но вскоре впал в обычное для него в то время мрачное настроение. Вскоре после приезда у Блока был первый припадок сердечной болезни, начавшийся с повышения температуры. Позванный по этому случаю доктор Пекелис тоже не сразу определил болезнь сердца: подтвердив диагноз московского доктора, он нашёл у него сильнейшее нервное расстройство, которое определил, как психическое расстройство, ещё не дошедшее до степени клинической болезни. Доктор этот был человек очень знающий, умный и в высшей степени культурный и просвещённый. Он недолго блуждал впотьмах. При первых припадках удушья и боли в груди он выслушал сердце и правильно поставил диагноз болезни, подтверждённый позднее известным профессором Троицким. По определению Пекелиса, у Блока было воспаление обоих сердечных клапанов. Болезнь начала быстро развиваться. Доктор Пекелис, который навещал А. А. ежедневно, предписал ему полный покой и велел лечь в постель и никого не принимать, чтобы не утомлять его сердце разговорами и впечатлениями. Но лежание в постели так ужасно действовало больному на нервы, что вместо пользы приносило вред. Последняя болезнь его длилась почти три месяца. Она выражалась главным образом в одышке и болях в области сердца при повышенной температуре. Больной был очень слаб, голос его изменился, он стал быстро худеть, взгляд его потускнел, дыхание было прерывистое, при малейшем волнении он начинал задыхаться. Вот как его описывает в последний год жизни Корней Чуковский: «Передо мною сидел не Блок, а какой-то другой человек, совсем другой, даже отдалённо не похожий на Блока. Жёсткий, обглоданный, с пустыми глазами, как будто паутиной покрытый. Даже волосы, даже уши стали другими».