Шествовать. Прихватить рог…
Шрифт:
— Признавайтесь, барышня-красавица, который стучит час времен?
Мара сомневалась, что красавицей-барышней назначали ее, но великодушно бросала через плечо то ли счастливцу, гуляющему мимо времен, то ли своему новейшему пернатому спутнику:
— Восемь и восемь новых.
Безвестный голос позади радостно уточнял:
— То есть восемь минут за восемь? Это их добровольная инициатива?
— Если поторгуетесь пару часов, выцепите десять за десять… — бросала Мара через плечо. — Пора разогреть голосовой аппарат. Чтоб прощаться поставленным голосом, с добротными модуляциями. Раз, раз… — говорила Большая Мара. — На коммунальной площадке, куда я вскарабкалась и влачусь, одновременно выставлена дверь к ближним. Реальна — судя по предсказуемости, с которой прокручивает за спиной — чертово колесо смертей и воскресений… хотя иные можно бы опустить. Их всегда четверо,
Возле дома, водящего пять и семь этажей, две старинные особы, две обглоданные тетери сопутствовали Большой Маре. Правоидущая укрывала седину, склонную к голубизне, черной шляпкой-таблеткой с лавровым веночком — вечнозеленая пластмасса, и кокетливо прижимала к груди бисерную театральную сумочку, и взахлеб хохотала, и промокала носовым платком с желтым горохом — горох желтых слез и не могла остановиться. Высушенная левоидущая, с циркульными ногами, проносила в авоське глобус — спеленут в океанский шелк, опечатан сургучами земли. Эта Урания свистела кроличьим зубом и гневом, дергала смеющуюся товарку за рукав и, наконец, выпускала локоть, и тогда Талия журчала тихим хихиканьем, столь же сплошным, но ее опавшие мятые щеки неуклонно надувались — и вдруг пускали новый шар хохота.
— Я уезжала на большие маневры, — сообщала Мара спутнику серебряного крыла, кто веет, где хочет, а ныне над ней. — А когда вернулась, Пупс уже замеряла двор многоколесной от резвости коляской и усыпляла ее, рьяно раскачивая и погружая в кошмарные сны. Еще естественнее завели и следующую коляску, а новопоставленная теща опять бойко испарилась… Но накануне исчезновения вдруг стучалась ко мне с бутылкой шампанского, желая — не налить, но загнать сосуд… как зайца, и, знай я, что это — ее последнее… почти чеховское…
Страшный пешеход в рваной телогрейке и в пятнистых армейских штанах представал Маре — в приближении пушечных ядер и не арки, но грифа в каменном теле. Рваный, боясь накренить шею, бережно нес бритую голову — скреплена от уха до уха синими звездами и плохими швами — и держал пред собой застегнутые на судорогу руки, частью рассыпавшие пальцы, и хрипло бормотал на ходу: тюк-тюк-тюк… Оп!.. И опять заводил сначала: тюк-тюк-тюк… Оп!.. То ли подставлял свое тюк — в ритм ударам, еще сыплющим-ся на него — из закрытого прочим разлома, то ли написан был — сторожем с колотушкой, отбивающим немилостивые толчки времени.
— И все колена соседовы успели, пока я решала один непритязательный вопрос: как жить, если жизнь несносна?.. — продолжала Мара. — Но, именем психологического эффекта, их несносная продолжается в том же разминированном стиле: ко мне входит сквозь стены сводный хор — радио, телевизор, магнитофон — плюс скворчащая кухонная водянка и, наползая друг на друга, даровитое горло хозяйки, Шаляпин бас коренника, визг колясочников и дворовая ругань от бегущей за главными собаки, дьявольское мяуканье и шипение… твари тоже меняют одна другую — безболезненно, бархатные революции… Вкруговую — пальба дверей, и с аншлагом — гости, сыны вечной жажды, дебоширы с боевым опытом, тонмейстеры, искусники звукооформления… А что я обнаружила? — вопрошала Большая Мара дым и весенний воздух. — Оказывается, старая меломанка страдает зависимостью от массовых квартетов соседей — с музыкой настоящей жизни! — и Большая Мара фыркала. — Но как-то в воскресенье я соскочила в библиотеку — и вошла сразу в три читальных зала-исполина и удостоверила — три полны полчищами читателей, усеяв телами их все столы… Сенсационное открытие! Суть — в четности и нечистоте цифры! Да здравствует отрыв от захватницы — большой четверки… к чему взывала еще Агата Кристи…
В большой грифной арке, обложенной каменными шарами и стволами тяжелых орудий, забранными в стену — в пилястры, и прочим арсеналом, столпилось шумное семейство, шествуя в торжество: бабушка в малиновой тюбетейке, с сигаретой, обнимая идиллическое собрание сельских цветов — конопатых лилий и ромашек с лошадиным зубом, и мама из вечного бала — в долгополой соломенной шляпе и воздушном наряде, собирающем ветреность, волны, рулады и вальсы, а с ними — тонкослойный крахмальный отрок лебяжьих
оттенков, в галстуке-бабочке, и две дочки-невесты, превращавшие свои голубые и белые платья на идущем сквозь арку свете — в проницаемые крылья стрекоз. Крахмального отрока наклоняли долу, и на тощих его лопатках-крылышках дамы спешно подписывали праздничную открытку. И, склонясь над глянцевым картоном, щипали свой стол и смеялись.— И что мы ей пожелаем? Сверхдлинной жизни?
— А для нас это актуально? Да стой ты спокойно!
— У нее есть все, кроме отдельного лифта.
— Кроме принципов.
— А проблемы со зрением, пищеварением и осанкой?
— Предложим ей нового богатого мужа, старый с часу на час сядет… Ты можешь три секунды не дергаться?
— Лучше — нового бедного, чтоб у нас больше не было проблем — ни с подарками, ни с писаниной.
— Пожелайте ей успешных пластических операций, — говорила бабушка в малиновой тюбетейке.
Стена Яств, пропуская вдоль себя Большую Мару, прозрачно кичилась идолами многосемянных, и погрохатывала многокостными — и покатывала вспоротые туши, и тасовала над ними потроха и головы с пунцовым подбоем. Мара мимоходом просила свидетельствовать в Страшном Суде, что торговые в ангельских облачениях по ту сторону не дают заложникам вкусовых рецепторов — отобрать снедь на свои беды, но искореняют тягу к расположению в удобной подсолнечной зоне, пусть и временно, задавая танталовы муки и пододвигая — к гладу и мору. Знают в своем продмаге — умасливать витрины от Авроры до Веспера, отирать с бутылей испарины молодого вина, любовно переукладывать свежее и ласково оправлять просроченное. Одни аукаются с птицей, вояжирующей вкруг света, сев на гриль, или с поросятами в негах прохладного желе, или перемигиваются с черными очами маслин и ассистируют пересчету чьих-то ребер и лыток. Другие встают голодающим на пяты и сквозь форточки и розетки в златых сырах шпионят — движение. Попробуй вовлечь меж заботливых руку и что-нибудь ухватить! И наступает трагическая развязка: тайный штраф за поруганные гармонии, он же — скользящий обсчет.
Счастливец гуляка праздный где-то позади Большой Мары спрашивал:
— А что, барышня-красотка, грозились ли нынче грозой?
Мара несколько сомневалась, что красотка — она, и не оборачивалась, но на случай бросала через плечо:
— Нам грозят всем, чему нашлось имя. А неназванное грозится само.
— Так позвольте знать, уважаемая, где ваш заточенный зонт? — спрашивал тот же голос.
— Распущен на перевязку страдальцев, — отвечала на случай Мара.
Копна черного тряпья под спесивой стеной вдруг одушевлялась и встряхивалась, пуская по всем своим клочьям — шуршащую волну, пламенела в глубине — языком красной зевоты и вперяла в Мару два сверлящих коричневых зрачка, предлагая отождествить себя — с титанической собакой-ньюфаундленд, отдохновенно караулящей покровителей — с новыми радостями для чрева.
Но совсем в преопасной близости от Мары уже был голос — и сразу солировал в улице:
— Вот это ну! Вот это Мара! — и возвышался: — Не прячьтесь за свою тень, у нас повышенная бдительность! — и хохотали, стремительно спускаясь на шпанское неприличие: — Девушка, стоять! У вас лицо преступницы, бежавшей из зала Фемиды!
И слободка Святая Простота — запертые в круге дюжины числ с налетом не кукушки, но службы ворон, меняющиеся показания, вакхические мотивы — дарила Мару святопростодушным порывом встречи и по грубости рекогносцировки посылала Большой несчастной Веселую Жену, и в ней — производительность звука и жеста, и пряный глаз, и хворост заколок в пунцово-яблочной кожуре кудрей, у корня аспид, словом, испытанную, нанесенную крупным мазком красоту и анархию на маршруте. Кое-кто по прозванью Веселая Жена держал изрядный саквояж, фасон — старое земство, а в нем — колокольцы, и доклад:
— И прошло десять лет, и улица от тоски родит Мару, а я возвращаю хрупкий товар мастеров-стеклодувов — заинтересованным лицам… — и к хладному профилю Мары пылко прилагала свой жар щека веселья, перенадутая сладостью: шифрованным посланием любви или откровенностями кондитеров.
— От чьей тоски? — подозрительно спрашивала Мара.
— От моей, от моей, — говорила красота по прозванью Веселая Жена. — Но интересанты — раскованные люди, им плевать на поделки умельцев-надувателей, лучше с треском оборвать очередь к себе до завтра! — и Веселая Жена показывала недоступным, но обитающим где-то рядом — не язык, но возросший на нем мятный розан, и со всхлипом перелагала его за пунцовыми устами: — Есть же где-нибудь круглосуточная очередь для доноса сосудов? Как для доноса в гэбэшницу? Где стучите — и откроется…