Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шествовать. Прихватить рог…
Шрифт:

— В Сибири еще стоят, — говорила Большая Мара. — Низкое, сорное — на пантеоне всех моральных обязательств. Умельцам — бой… — и Мара страстно помечала: — Бегу, горю, теряю отъезжающих в Ханаан. До чьих гаснущих объятий — квартал и сад. Не успеваю зачерпнуть факты из вашей жизни. Осыпь Гагу поцелуями моего имени.

— По пяточки и интимные ямочки. Край блаженств, — говорила Веселая Жена. — Можно и ничего не вернуть заинтересованным лицам, но финансы в растерянности. А займи — при отдаче тошнит… Думаешь, твой друг Гага хрустит от вложенных в него средств? Ледовый затор! Пропитание добываем подножной охотой и уловом. Бегу, дымлюсь! А пятилетки не выходить на связь? А страшное безвременье? — смеялась Веселая Жена и, конечно, не решалась напутствовать Мару — без минувшего, как и пренебречь

интригой, так что отправлялась от позднейших событий, от коих садится воображение, или не садится, но попускает — отозвать земледельцев и пастухов и откатиться к их причинам. — Вчера размазываю побелку, а наш сердечный шестерит у меня на приказе! — говорила Веселая Жена. — Вынеси, выбей… хоть продави пальцем! Налей, опять налей… Как заметил народ, гвоздь вдуть не в силе! А позавчера… А тому три срока? Зато много читает.

Счастливый гуляка праздный где-то позади Большой Мары спрашивал:

— Алло, барышня-красавица, не слишком ли высока температура замеченной нами улицы? Я все замеряю тренированным глазом…

Мара не была уверена, что красавица и барышня — она, но рассеянно бросала через плечо:

— Двадцать пять сечений Цельсия.

Три молодых волонтера, войдя в роль бунтующих студентов, брали осадой афишную тумбу — купчиху под синим зонтом. Первый бунтующий плотоядно срывал с нее рубахи-газеты и юбки-анонсы и швырял к ногам своим съежившиеся клочья вражьих знамен. Второй бунтовщик выбрасывал из рюкзака — кипы новых одежд и фиговых листьев. Третий бунтарь, с патриотичной щекой в красном, голубом и белом разводах, облизывал тумбу слюнявой кистью и жаловал дебелой — цельные экипировки, впрочем — до последней виньетки те же, что содранные, но за свежие платы, и особенные — за деловитость исполнения.

— Клише, штамп, общее место, — на ходу говорила Мара. — Читайте бедро в бедро, как Паоло и Франческа…

— Общественное место! — говорила Веселая Жена. — Публичка. Не подоконники, а стеллажи. Не стол, а шалава-этажерка, барражируй — не хочу по стране Фантазия. Куда ни сунься, угодишь в переплет… — и разбитной компанейский саквояж, оттянувший руку испытанной красоты, путался с музыкальными шкатулками, и музицировал сам собой, и расплескивал присутствие в себе малых звончатых.

— Надеюсь, в торбе воистину пустые сосуды, а не ветры, что в конце концов вырвутся и надуют на дорогу тысячу неприятностей… — бормотала Мара.

— Твой друг Гага из всех командировок везет центнер бумаги в кляре… в картонной маце, — смеялась Веселая Жена. — Не подозревает, чему предаться в потемках чужого города — и покупает на ночь книжечку. Чтоб лобзать постранично — до ноготка последнего восклицательного знака. А на утренней заре — абзац! Раскупорил со всех сторон — подавай свежачок, — говорила Веселая Жена. — Я пробовала интересоваться: куда нам столько одних и тех же слов? В этом порядке расставлены или в том, какая разница? Или ты нагреб на пентхаус, а я прозевала?!.. Срубил надворную постройку? Но Гага машет нетрудовой рукой и сыплет волшебства: Гусь будет читать… Ты помнишь, что Гусь — наш сын? Неграмотен и рисует в недозахлопнутых книгах фломастерские картинки.

— Книги, а на них семь печатей… И не вздумай снимать! — на ходу говорила Большая Мара. — Ты напрасно приблизилась к Гаге так плотно и надолго. Но издали можно заметить, что эрудиция Гаги не знает темнот. Литература, философия, история, живопись… Иные простодушные наращивают себе колоритность весьма однообразно, — говорила Мара. — Ко всякому слову не забудут пришлепнуть рифму, и непременно — неприличную, перлы бессмысленности. Муж — та самая неприличная рифма. На чем я остановилась? И не забудь риторически вопросить, откуда у Гаги растут руки…

— Кто-то не знает? — смеялась Веселая Жена. — Я все не определюсь, может, и мне ничего не осталось, как — за книжечки? Правда, чуть открою — и в слезы, оттого что меж страницами — не заначка, а нежилая буква, с листа не снимешь… Или дать еще один испытательный пуск, а уж если не полечу… И тут много рифм сразу — неприличный выбор!

Впереди за перекрестком — над фолиантами крыш, распахнутых — рифмой вниз, или упавших — кубами и пирамидами, повторяющимися накануне экзамена,

и заложенных лихорадочной нитью — красной улицей, и над залпами и выхлопами транзитных крыл или запятых, сметенных ветром с зазевавшихся страниц, главенствовал сквозной сферический образ — светозарный холм, или купол собора, или грандиозный софит…

Куст шиповник задумчиво держал на поднятой ветке — одинокую провинциальную розу, но дикарка уже теряла лицо и отрывала от себя драгоценные лепестки — розовые откровения из дневника, и пускала с почтовым ветром дурманные неприличные весточки.

— Музыка! — торопливо говорила Большая Мара. — Крепчайшие игрища на фортепьянах… Ты хоть знаешь, что Гагу выпускала на клавиши полумифическая ученица Рахманинова?

— Беспросветные звуковые сигналы, — смеялась Веселая Жена. — Откуда в наших дебрях — старуха-рахманиновка?

— Каждое следующее звено от Рахманинова все дальше… — спешно поясняла Большая Мара. — Из питерской блокады. Невозвращенка… В другой цепи звено Гага представляет длиннейшую медицину — и la maman, и le papa, и les papis с супругами, старыми и юными, и неисследимые! Зацепившиеся друг за друга хирурги, перебитые окулистом, просмотревшим конек.

— Две теплушки с горкой, — уточняла Веселая Жена.

Большая носатая старуха скверно-бурого конского волоса в банте, с горящими угольными глазами и сурьмленой бровью, продавала большие молочные пионы, полные белых отсветов спален, стеарина и овечьих шорохов сна… я вспомнил, по какому поводу слегка увлажнена подушка… или нервно скомканные письма на стебле единственной уцелевшей строки, или смятые градом слез батистовые платочки… И почти дарила гурьбу своих белобрысых агнцев, спрашивая за каждого — незнатную десятку. Дева покупающая склонялась к ведру и выбирала себе — три лучших, и твердо раздвигала трепещущих многими фибрами, и отклоняла, и, ухватив то одно, то другое ухо — тут же бросала, и искала — прекраснейшего, отчего их братья сникали и сбрасывали кольца руна. Носатая конская старуха, сдвинув сурьмяную бровь, ревниво следила за разборчивыми молодыми руками, но закусила губу и не выпускала ни слова.

— Гага и сам когда-то прошел медицинский…

— А мы пролетарии. Ненавидим интеллигенцию, особенно с седьмыми коленцами, — говорила Веселая Жена. — И почему он оставил богатых серийных и вляпался в нищего помрежа?

— Важнейшего из искусств! Поэт, романтик, нонконформист! Гага не может лепить карьеру в социуме, где вольготно — злу, — почти уверенно говорила Большая Мара. — Со временем батраки-ассистенты повышаются в режиссеры.

— К деньгам безразличен, — смеялась Веселая Жена. — Чтобы привлечь в дом мясной дух, выводи мужа из ворот и заменяй — заштатным полевым игроком… Ты в курсе, что неприличная рифма к звеньевому Гаге — не режиссер Эйзенштейн, а мамуля, докторица?

Троллейбусная платформа выпячивала шеренгу уже не ходоков, но почти превращенных в камень, с чьих одежд и рантов стекали движение и тяжущиеся кварталы, и вымечтанные роли пассажиров светлого корабля… Ибо до сих пор не узрели в дали — светлейший и застыли в молчанье пред стеной тумана, наступающего от проблемной обратной полосы. Статику нарушала желтая астеническая собака с серыми губами. Желтая бегала вдоль неранжира ждущих и каждому в каменных прилежно салютовала хвостом — и манерничала на сухих задних лапах, и с провисшей серогубой улыбкой заглядывала в глаза. И, не дождавшись ни кости, ни фанта, но обвалившись на четыре, тащилась к новому дарителю. Молодой курильщик оживил немытую персть с синим сердцем, принявшим стрелу, и лениво простер над желтой, с длинной серой губой, дымящую сигарету — и посыпал собачью голову пеплом.

Неистовая брюнетка глубоких лет, в бордовом бархатном пончо, величественна, как юрта в объятиях степной зари, как багровый остров, прижимала к уху сотовый телефончик и кричала в баритональной октаве:

— Я спрашиваю, где мои лучшие туфли? Я нашаривала их целое утро. Да, да, с турецким подбородком. Цвет возрастной, но меня не портит. Подчеркивает неувядаемость. Неужели ты не видела? А ну, опусти глаза и посмотри себе на ноги! Все еще не видишь?

Счастливец-гуляка где-то позади Большой Мары спрашивал:

Поделиться с друзьями: