Шипка
Шрифт:
В справедливости слов капитана Стрельцова о зверствах, совершенных по команде Измаил-паши, Суровов убедился слишком скоро.
Однажды в ноле Игнат увидел странного священника: гот был в золоченой ризе и с кадилом в руках; фигура сгорбленная и унылая. Он был жалок, и его праздничное одеяние никак не гармонировало ни с местом, ни с обстановкой. Рядом с ним стоял солдат, видимо причетник, а чуть поодаль — коренастый мужчина в гражданском пальто и с большой седеющей бородой. Игнат не удержался, чтобы не подойти ближе. Священник справлял панихиду. Кончив кадить и петь, он обернулся к бородатому и сказал, что это большой срам. Бородатый с ним согласился и протянул руку в сторону высокой и пожухлой травы. Туда посмотрел и Игнат Суровов. Увидел он нечто
— Художник Верещагин. Вы, вероятно, пришли хоронить этих мучеников? — Он показал рукой на зверски обезображенные трупы.
— Нет, я зашел сюда случайно. Увидел батюшку и зашел, — ответил Суровов. Он хотел напомнить художнику о своей встрече с ним в госпитале, но решиЛ, что это будет совсем некстати, да и вряд ли запомнил его Верещагин.
— Надо срочно Предать земле тела этих мучеников, — сказал Верещагин, — Что тут наделали эти варвары, ай, ай, ай! На месте генерала Гурко я не отправлял бы в почетный плен те-лишского пашу, а привел бы его сюда, показал бы ему всю его мерзость, нашел бы подходящее дерево и вздернул на сук. Только такую казнь заслуживает этот негодяй!
Художник еще долго смотрел на поляну и горестно качал головой. Он медленно зашагал к своей лошади, не спеша залез в седло и, еще раз покачав головой, поехал к Софийскому шоссе. Священник осенил долину крестным знамением и передал кадило причетнику. Тот вытряхнул угасающие, бледные угли на притоптанную мокрую траву и положил рядом с ними кадило, чтобы остудить для походного сундучка. Помог священнику снять ризу, аккуратно свернул ее, сунул в сундук и пригласил священника следовать дальше, чтоб до сумерек отпеть сложивших головы в других местах.
Суровов все еще стоял и смотрел. Он думал о том, что, по природе своей не будучи жестоким, он мог бы, как и художник Верещагин, запросто повесить телишского пашу. Да и не только пашу. В назидание другим тут можно бы повесить и его кровавых, жестоких помощников.
Из-за пригорка показались двое: гренадер из его роты и егерь. Только у егеря почему-то были закручены назад руки, а гренадер держал на руке бердан. Это заинтересовало подпоручика: гренадер — его подчиненный, почему же он так немилостив к своему брату егерю? Лишь на близком расстоянии он обнаружил, что егерь — вовсе не егерь, что на нем турецкие штаны и сапоги, а из кармана егерского сюртука торчит красная феска.
— Прятался, ваше благородие! — доложил солдат, — Я под пустыми ящиками ноги его увидел!
Суровову хотелось ударить мародера по лицу и бить его до тех пор, пока хватит сил. Но это показалось ему мелким, недостойным его офицерского звания. Тогда он схватил у солдата ружье и стал загонять патрон, приговаривая зло и хрипло:
— Я тебя сейчас! Ты у меня, сукин сын, будешь знать, как добивать и грабить раненых!
Он уже не глядел на турка, испытывая наслаждение от того, что совершит правый суд. Но турок бросился в ноги Суровову и стал целовать его грязные, не видевшие щетки сапоги, что-то бормоча по-своему. Суровов не понимал его. Отчаявшись, турок стал перебирать свои пальцы, начиная от мизинца и кончая большим. Наконец, придя уже в полное отчаяние, он заревел надрывно и неприятно, совсем не по-мужски. Он голосил тоскливо и снова что-то показывал, держа ладонь рядом с землей и постепенно поднимая ее, пока не дошел до подбог родка.
— Дети у него, ваше благородие, — догадался солдат, — Восемь. Самый маленький еще ползает, а самый большой ему по плечо!
Патрон уже был в канале ствола, но стрелять Суровов не спешил.
— Кто это сделал? — зло спросил он, показывая на поляну.
Турок ничего не понял и продолжал рыдать громко и испуганно. Тогда, где жестом, а где мимикой, Игнат показал, как турки рубили русским головы, руки, ноги, как вытряхивали их из сюртуков и надевали эту одежду на себя. В том числе и он, вымаливающий сейчас прощение.— Башибузук! — закричал насмерть перепуганный турок. И повторив все жесты Суровова, завопил оглушительно: — Башибузук! Бандит башибузук! — Показал на сюртук, дав понять, что русского тоже раздел не он, а этот проклятый башибузук. Поспешно, но очень осторожно снял с себя чужую одежду и положил рядом. Поднял руки, вспомнил аллаха, опять показал на пальцах, сколько у него детей и какие они еще маленькие, ткнулся лицом в землю и уже не поднимал головы.
Пыл Суровова остудил спокойный голос солдата:
— Ваше благородие, пленный, он, может, и не виноват, может, и взаправду башибузук это сделал!
— Веди! — прикрикнул на солдата Суровов, злясь и на него, что он полез со своей жалостью, и на себя, что не прикончил турка сразу, а позволил смягчить сердце.
В полдень Суровов вернулся на эту поляну во главе похоронной команды: видно, художник успел кому-то сказать и начальство отдало распоряжение. Прибыли и полковые лекари, чтобы сделать заключение об убитых и замученных. С их помощью Суровов стал разбираться, кто был убит пулей или шрапнелью, а кто достался врагу живым и потом испытал страшнейшие муки. Были и полуобгоревшие: турки начали жечь, да не успели — помешала артиллерийская канонада и поспешная капитуляция.
Хоронили павших и замученных в больших могилах, застланных сухой и чистой соломой.
Под вечер на поляне снова появился художник. Он что-то чертил в своем блокноте, окидывая взглядом долину, свежие могилы и недалекий Телиш. Положил блокнот в карман и быстро зашагал к гренадерам. Понимая, как тем нелегко &ыло предавать земле останки своих товарищей, сказал:
— Пусть спят вечным сном, они свое дело свершили. И они, павшие, и вы, живые. Знаете ли вы, что сделано в эти дни? Плевна отрезана, Осман сидит в ней, как мышь в капкане. Болгария и Россия никогда не забудут этого подвига. Будут помнить и Плевну, и Горный Дубняк, и Телиш, и Шипку, и Эски-Загру — все будут помнить. И всегда!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
В Плевну Йордан Минчев пробрался после второго неудачного штурма. Турки не уставали хвалиться своими победами, преувеличивая их, называя фантастические цифры потерь у противника. Порой можно было подумать, что под Плевной одержана решающая победа и что владениям османской Турции уже ничто не угрожает.
Находились и трезвые головы, утверждавшие, что армия, которая не воспользовалась своей удачей и не развила успех, по существу, проиграла сражение. Отказавшись от преследования русских после удачной обороны Плевны, турецкая армия совершила непоправимую ошибку, которая пагубно скажется на результатах войны в целом.
Йордан Минчев, человек сведущий, понимал это. Понимал он и другое: бои предстоят жестокие, русские будут еще наступать, и наступать решительно, чтобы реабилитировать себя за две неудачи под Плевной, а турки, ободренные своими удачами, приложат все силы, чтобы удержаться на выгодных рубежах и не позволить русским продвинуться вперед.
Для соглядатая настала новая и трудная страда.
Йордан Минчев старался выведать все, что только можно, сознавая, что каждое его наблюдение и каждый факт будут помогать делу, ради которого принесены такие жертвы. Он терпеливо выслеживал турок, проверял и перепроверял данные, которые получал от своих соотечественников или не в меру болтливых солдат и офицеров. Постепенно он сумел выяснить, что турки особенно укрепляют северную и восточную части Плевны и что плевненский гарнизон составляет сорок одну тысячу человек. Узнал он и о прибытии подкреплений — полутора тысяч арнаутов во главе с Таир-Омер-пашой и еще трех отлично вооруженных отрядов.