Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Школа добродетели
Шрифт:

— Ты сказал Илоне, что мы — девы-волшебницы. Девы-волшебницы сумеют позаботиться о себе.

Эдвард поднял руку, словно отдал салют в знак почтения. Как только он пошел прочь, Беттина влезла на плиту и повернулась к нему спиной, вглядываясь в ясеневые сумерки. Этот жест казался намеренно святотатственным. Эдвард подумал, что она сейчас запляшет на камне. Если так, он не должен видеть ее танец. Он ускорил шаги и даже перешел на бег, насколько позволяла густая трава.

У него в голове родилась и вызревала одна мысль. Конечно, он должен верить, что Джесс знал и любил его. Но может быть, есть какое-то доказательство этого? Эдвард в несколько прыжков преодолел раскачивающийся мостик и побежал по тополиной роще, перепрыгивая через ровные стволы поваленных деревьев. Обогнул дом сзади и вошел в конюшенный двор, чтобы сразу же попасть в Затрапезную. Он оглянулся в сторону болота и увидел бальзаминовое поле в цвету; там пробивались лютики, белый клевер, кое-где размытыми пятнами вспыхивал красноватый щавель. Он быстро пересек Затрапезную, потом переступил порог башни. Здесь он замедлил шаг и, тяжело дыша, стал подниматься по винтовой лестнице. В студии и «детской» ничто не изменилось, разве что «игрушки», прежде лежавшие как попало, теперь были грудой свалены у стены, а в студии одна из тантрических картин, изображавших начало или конец света, была установлена на мольберт.

Эдвард не остановился, чтобы осмотреться внимательнее, а поспешил вверх по лестнице в тихую квартиру Джесса с устланным коврами полом; она выглядела совершенно иной, чем прежде. Исполненный решимости превозмочь свою робость, он добрался до спальни. В скважине на сей раз не было ключа. Эдвард взялся за дверь, готовый к тому, что сейчас увидит Джесса, сидящего на кровати и уставившегося на гостя своими студенистыми круглыми глазами. От этой мысли у него закружилась голова. Но спальня, конечно, была пуста: все чисто, прибрано, кровать застлана лоскутным покрывалом. Прежде ее закрывали смятые одеяла, простыни и крупное тело хозяина, а теперь она показалась Эдварду маленькой и узкой. Комната напоминала гостиничный номер, уютный, но обезличенный. Постоялец уехал, от беспорядка не осталось и следа, все готово к прибытию нового.

Эдвард сразу же направился к окну. Да, в окне виднелось море — темная блестящая синева с разбросанными здесь и там изумрудами. Море было заполнено немыслимым количеством яхт с огромными треугольными парусами самых разных цветов — красные, синие, желтые, зеленые, черные. Все они неторопливо лавировали в разных направлениях, то обгоняя друг друга, то пересекаясь, и в ярком вечернем свете их движения были изящными, как медленный танец. Эдвард решил, что где-то поблизости расположен яхт-клуб и сейчас начнутся гонки. А может, гонки уже закончились. Он вдруг подумал, что люди на яхтах пребывают в совершенно ином мире — смеются, шутят, целуются, мужчины и красивые девушки открывают бутылки шампанского. Эдвард обернулся в комнату, которая теперь представлялась маленькой, тихой, пустой и печальной. Он подумал, что это лоскутное покрывало, наверное, сделали женщины, молча работая рука об руку зимними вечерами. Белый радиатор, на который указывал Джесс, — старомодный металлический прибор, вероятно давно сломанный, без подсоединенных к нему труб — был скобами прикреплен к стене, а пыль с него стерта. За радиатором оставалось узкое свободное пространство, куда Эдвард просунул сверху пальцы. Ничего. Возможно, там никогда ничего и не было, кроме как в воображении Джесса. Он встал на колени, завел руку за холодный металл снизу, пошарил там из стороны в сторону.

Наконец его пальцы коснулись чего-то, оно подвинулось, но ухватить было невозможно. Эдварду удалось подтолкнуть находку, а потом ухватить двумя пальцами и вытащить наверх. Это был небольшой сложенный лист дешевой линованной писчей бумаги. Он развернул его. «Я, Джесс Эйлвин Бэлтрам, настоящим завещаю все, что в момент моей смерти будет принадлежать мне, моему дорогому любимому сыну Эдварду Бэлтраму». Судя по дате завещания, написанного трясущейся рукой, наклонным почерком, завещание было составлено двумя годами ранее. Свидетелей, оставивших свои корявые подписи, было двое — Том Дики и Боб О’Брайан. Без сомнений, лесовики; наверное, Джесс тайно призвал их к себе в тот день, когда женщины уехали на рынок. А может, встретил в лесу во время одной из своих одиноких прогулок.

Эдвард сел на кровать и принялся разглядывать документ. В нем словно взорвалась бомба, накрывшая его облаком удивления, радости и ужаса или же мученической аурой, отягощенной роком. Как замечательно, как жутко, как необыкновенно важно, как больно; что, черт возьми, делать с этим? Он прочитал завещание несколько раз, сосредоточиваясь на каждом слове, снова сложил его, сунул в карман и замер, глядя в окно, за которым синева небес приобретала мягкий голубой оттенок. «Что ж, — подумал Эдвард, — это доказывает, что Джесс думал обо мне до моего приезда… и любил меня. Я уверен, что он действительно написал мне, только они перехватили письмо. Но завещание… Он и в самом деле хотел так распорядиться или же это случайный порыв, мимолетный протест от ненависти к тюремщицам?»

— Джесс, — вслух сказал Эдвард, — что мне делать?

Произнося эти слова, он прикоснулся к перстню и задумался. Не написал ли Джесс после этого завещания еще одно, другое? Ответа не было. Он подумал, что Мэй с ее подозрительным характером, конечно же, предполагала, что Джесс способен выкинуть такой фортель, и время от времени заставляла его переписывать «настоящее» завещание. А может быть, она полагала, что столь эксцентричное волеизъявление не будет признано законным, если она его оспорит. Значит, Эдвард будет судиться? Неужели он хочет втереться в наследники и лишить наследства Мэй и своих сестер? Конечно нет; хотя мысль о возможном богатстве на мгновение мелькнула золотой искрой в его мозгу. Нет, ему не нужны деньги. Он заработает себе на жизнь, и Гарри наверняка оставит ему что-нибудь. Какие отвратительные мысли, все о судах и законах. Конечно, он может проявить щедрость и оставить себе лишь немного, на память, но все это опять было связано с судами и деньгами. Или помахать завещанием перед носом женщин, а потом порвать его? Это поставит их перед нравственным выбором… Хотя вряд Мэй и Беттина придавали значение таким вещам, как нравственный выбор. Нет, это несправедливо, ведь он почти не знал их, они никогда не были с ним откровенны. Лучше уж сразу уничтожить бумагу. Чего хотел Джесс? Видимо, ничего конкретного. Может быть, просто пожелал оставить Эдварду послание, и оно дошло до него. Завещание сделало единственное доброе и важное дело — подтвердило (а он почувствовал все в тот самый момент, когда открыл дверь этой спальни), что отец помнил о нем и любил его.

Эдвард встал, поправил покрывало и пошел к двери, не оглядываясь ни на комнату, ни на окно, где мелькал водоворот цветных корабликов. Он закрыл за собой дверь и быстро, хотя и спокойно, сбежал по винтовой лестнице. В Затрапезной он нашел коробок спичек на каминной полке и сжег завещание в камине. И сразу же пожалел о том, что совершил непоправимое действие, толком не поразмыслив.

Теперь ему страстно хотелось уйти, больше ни с кем не встречаясь. Он разметал кочергой золу и вдруг заметил фотографию Джесса. Джесс на одно лицо с Эдвардом, Эдвард на одно лицо с Джессом — фотография висела на гвозде, низко вбитом в стену. Он снял ее, осмотрел и решил взять с собой. «Я здесь, не забывайте меня». Он нерешительно остановился в Атриуме, потом направился в угол, где стояли жестокосердно сдвинутые в кучу несчастные растения, и потрогал засохшую землю в горшках. Ему захотелось полить их, но желание бежать было слишком велико. Эдвард взял стоявшую на столе чашку с какой-то жидкостью и понюхал ее. Там оказался один из травяных настоев Мэй. Он полил им свое растение — то, что совсем завяло. Это либо оживит цветок, либо добьет, чтобы не мучился.

Выходя из дома, Эдвард заметил на одном из двух стульев у двери что-то, чего

там не было прежде. Это был его пиджак, вычищенный и аккуратно сложенный, тот самый, что закрывал лицо Джесса. Эдвард взял его и вышел, хлопнув дверью. От удара камень размером с ладонь выпал из стены рядом с ним. Заколдованный замок уже начал разваливаться на части.

«Я сижу на золотой цепи, — думала Мидж. — Меня взяли обратно в историю. Я позволила поймать себя в ловушку нравственности». Тюремщиками стали ее муж и сын.

Лето в Куиттерне было в самом разгаре. Мидж сидела наверху у окна спальни и смотрела, как Томас стрижет газон. Голова опущена, седые волосы упали на лоб, очков на носу нет — казалось, он толкает перед собой эту большую желтую машину (на самом деле она двигалась сама) в ходе какой-то нелегкой игры, вынуждавшей его делать поворот в конце каждого марша. На и без того ровном газоне, куда падала тень бука, появлялись аккуратные темно-зеленые и светло-зеленые полосы. Томас, одетый в старые вельветовые брюки и замызганную синюю рубашку с открытым воротом, выглядел помолодевшим и более раскованным. Время от времени он останавливался, чтобы стереть пот с покрытого красноватым загаром лица. За его спиной в безветренном солнечном воздухе замерли красные и белые розы на фоне высокой мохнатой живой изгороди, в которой тоже расцветали темно-синие черноглазые дельфиниумы. Томас прервал свои труды, поднял голову и махнул рукой. Мидж помахала ему в ответ. Она приготовила великолепный обед. Вымыла посуду. Отдохнула. Примерила несколько платьев.

Мидж приняла решение. Она приняла решение так быстро, что теперь, оглядываясь назад, она думала, что все произошло случайно. Что было бы, если бы ключ в замке уверенно повернул не Томас, а Гарри? Случай это или, наоборот, обо всем позаботилось провидение? Например, визит Эдварда. Разговор с Эдвардом, такой спокойный, такой разумный, тоже стал необходимым звеном цепи событий. Эдвард был одним из компонентом, медиатором. Никто другой не смог бы этого сделать. Он был самым близким человеком, не запятнавшим себя в этой истории, откровенным, умным, доброжелательным свидетелем, незаменимым старым другом. Когда Мидж беседовала с ним о Стюарте, она как будто впервые рассказывала свою историю. Когда она говорила с Гарри или Томасом, ее объяснение не было и не могло быть правдивым, поскольку представляло собой разновидность военных действий. Эдвард быстро и тонко понял ее душевное состояние, определил уязвимые, неустойчивые точки его структуры. То, что он назвал любовь Мидж к Стюарту «нелепостью, безумием, фальшью», потрясло ее, словно на тропе войны с боевым кличем появилось пополнение. Она смогла увидеть событие в ином свете и не то чтобы потеряла веру в него, но получила больше пространства для маневра. Стюарт был таким уверенным, таким цельным, в его появлении было что-то убийственное — он обесценил все прежнее существование Мидж и породил жуткую болезненную тоску. Эту боль могло излечить лишь его присутствие, а удаление от него пугало больше, чем сама смерть. Эдвард, который и сам страдал (о чем Мидж вспомнила только потом), выступал на стороне обычного мира, где не было последнего выбора между жизнью и смертью, где разум, мягкость, сострадание, компромисс рождали жизнестойкие модели бытия. Она, конечно, еще встретится со Стюартом, и он, конечно, не отвергнет ее с отвращением. Поэтому Мидж не считала, что ее любовь фальшива, что это какой-то там «психологический механизм». Это было некое безличное событие, оказавшееся не тем, за что она его принимала; оно требовало размышления, доработки, чтобы совместить его с другими явлениями. Мидж, разумеется, никогда не смогла бы жить со Стюартом, работать с ним, заботиться о нем, как она собиралась вначале; все это было мечтой, но не пустой лживой мечтой, а своего рода указателем. Что ж, она бы сделала немало добрых дел, если бы захотела. И Мидж в своем воображении зашла так далеко, что уже видела Стюарта в роли своего друга, который, может, и посмеивается над ней, но потом… Ведь он не бог, в конце концов. Она испытала безумное облегчение, когда перестала думать о смерти (словно Стюарт, отвергнув ее, тем самым вынес ей приговор), и преисполнилась благодарности к Эдварду, который изменил и очеловечил ее представление о Стюарте, лишив его образ роковых черт. Эдвард сказал, что Стюарт был каким-то внешним препятствием, на которое она налетела. Все это существовало только в ее голове, это она сама сделала с собой. Она могла бы сделать что-то еще… даже использовать во благо то, что случилось.

А на самом деле то, что случилось, было средством расстаться с Гарри и светом, заставившим ее с ужасом оглянуться на последние два года. Но разве эти перемены в образе Стюарта, спасшие ее от мыслей о смерти, не возвращали Мидж туда, откуда все началось, в объятия Гарри? Даже если сейчас их связь разорвана и вызывает только ужас. Не доказала ли драма со Стюартом правильность и реальность этой открывшейся связи и необходимость их брака с Гарри, позволявшего покончить с уловками и ложью? Может быть, разрыв с Гарри приведет к очищению, после чего она вернется к нему — верная, целеустремленная, избавленная от стыда. Или Гарри остался в прошлом? Неужели Мидж приняли назад, отринув, как случайность, все шокирующее, революционное, абсолютно новое? Такими сложными и приятными, краткими, но ясными были ее мысли, рожденные неловкими словами Эдварда и его обществом. После парализующего отчаяния и страха разум Мидж метался, как птица, рвущаяся на свободу. «Я ищу выгоды? — спрашивала она себя. — Я умею извлекать выгоду? Если я останусь с Томасом, то смогу дружить со Стюартом. Если уйду к Гарри, это будет невозможно. Если я оставлю Томаса, то мне, видимо, придется драться за Мередита. Я никогда по-настоящему не задумывалась о… чувствах Мередита. Гарри всегда говорил, что с ним все будет в порядке. Да, Мередит — абсолютная ценность, а Стюарт — нет. Эдвард сказал, что я должна держаться за реальные вещи. Он имел в виду Мередита и Томаса. Да, они реальны. Стюарт был мечтой. Гарри был…»

Неужели Стюарт навсегда убил ее любовь к Гарри? А может быть, ее вечные отсрочки и увертки доказывали, что она недостаточно любила его? Могла ли она принести ради Гарри такую жертву — погубить свой дом, свою семью? Нет. И этот долгий роман не разрушил ее дом и ее семью. А Томас… Неужели она не любила его? Да. Господи, теперь она обдумывает, прикидывает, взвешивает и видит все, кроме самого главного: почему она вдруг стала видеть мир в новом свете. Когда дошло до дела (но почему именно теперь?), Гарри, как и Стюарт, превратился в сон, в нечто невозможное. Разве она не знала этого всегда? Два последних жутких года (они в самом деле были жуткими) доказали это. Неужели любовь и радость не были настоящими? Что ж, теперь все прошло. А когда вдруг появился Томас, она поняла, что ждала его — такого нежного, спокойного, совсем не страшного, любящего Томаса. Он тоже много думал, приближаясь к ней в своих мыслях, и эти размышления в нужный момент соединили их. (Так сказал ей позднее Томас.) Он даже попросил прощения, поцеловал ее руку. То, что он поцеловал ее руку, произвело на Мидж сильное впечатление. Они обнялись, и Мидж заплакала, всплакнул и Томас. А после этого они проговорили несколько часов. И Мидж поняла, что ее решение уже принято.

Поделиться с друзьями: