Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Школа любви

Казанцев Александр Иннокентьевич

Шрифт:

А-а, это ты, Пеант… Зачем ты трясешь меня за плечи? Я что, кричал?.. Погоди! Называл я кого-нибудь?.. Ах, только Августа да Юлий?.. Это не страшно… Ты меня больше не тряси, слышишь? А то и впрямь из меня до срока душа вылетит…

А ты знаешь, толстяк, что такое душа?.. Вот и я тоже толком не знаю… Но знаю, что она есть: не узреть ее, не потрогать, не унюхать… А она есть!..

Давным-давно жил такой старец самосский — Пифагор. Не слыхал?.. Ну, это не диво! В нынешние времена ум не в цене… А старец-то был мудрейшим из мудрых. Он говорил, что душа человека вовсе не умирает: в другое тело переселяется и дальше живет… Метаморфозы такие, понимаешь?.. Я в книге своей

про это писал — в той, которую сжег. Темен для тебя смысл стихов, проще разъясню: умру я скоро, вылетит из меня душа, полетает на воле год, век или больше, да и вселится потом в какого-нибудь младенца, начнет заново жить. И тот новый обладатель моей души не будет меня помнить даже, как сам я не помню, кем был раньше… Видишь, как хорошо мир устроен. Разумно…

Не погибает ничто — поверьте! — в великой вселенной. Разнообразится все, обновляет свой вид; народиться — Значит начать быть иным, чем в жизни былой; умереть же — Быть, чем был, перестать; ибо все переносится в мире Вечно туда и сюда; но сумма всего постоянна…

Вот только если б я умирал в Риме, душа моя наверняка бы осталась римской, а тут в кого ей переселяться? В грека, который на варварском наречии говорит, языка предков не помня? В гета, в сармата, в скифа?.. И будет летать она, душа моя, долго-долго метаться будет, искать… Одиноко ей будет и горько…

Да ты никак плачешь, толстяк? Неужто сумел я тебя пронять? Вытри слезы, Пеант, душа моя все равно останется, будет жить, глядишь, в кого-нибудь и вселится, пообвыкнется в другом теле, а уж потом, знаю, покоя ему не даст!

А еще в стихах будет жить она, душа моя. Не все ведь пеплом стало, что-нибудь да останется…

Не сумели стихи мои научить любви — я и сам-то лишь к концу жизни любить научился. Так, может, тот — другой — сумеет?..

Опять ты скулишь, Пеант, как пес, которому в двери хвост прищемили. Тихо!.. Я буду с Августом говорить… Как это нет его? А кто вон из угла смотрит? Туман его, правда, скрыть норовит, но я вижу…

Ну что, принцепс, решил посмотреть, как изгнанник твой умирает? Или простить меня пришел?.. Поздно, Цезарь, не надо мне теперь твоего прощения…

Дышать тяжко, говорить еще тяжелей, но я все равно тебе скажу: ужасно несправедлив ты ко мне, блистательный Август. Ведь если вникнуть, не гневом ты был тогда больше движим, а страхом… Да, да — страхом, не побоюсь это сказать. Ужасом даже. Ведь одряхлел ты сам, ослабла власть твоя, вот и боялся, как бы соперники не очернили твой обожествляемый народом лик, помянув о былом распутстве твоем… Вот и поспешил меня разрушителем нравов назвать, наказал жестоко, лишь бы самому уцелеть.

Да, я грешен. Но больше тем, что врал в стихах, вознося тебя до небес. Смешон ты, «спаситель отечества», не хочу я с тобой больше говорить. Отойди, не заслоняй мне Коринну…

«Пусть только весть принесут, что жена прибыла, — и я встану…» — мои это слова, мои, а вот встать не могу… Видишь, Коринна, какой я бессильный, старый, скифской бородою зарос… А ты все та же… «Выпади жребий тебе воспетою быть Меонийцем, и Пенелопу тогда славой затмила бы ты…»

А я так мало посвятил тебе строк, так мало успел высказать о своей любви!.. Поздно… Нечем дышать… Не уходи, Коринна, не исчезай в этом проклятом тумане!.. Он, фиолетовый, прячет тебя, ворует… Он вертится темной воронкой, а оттуда, из этой огромной воронки, в которой исчезла ты, бьет яркий, но вовсе не ослепляющий свет… Тянусь к этому свету… Коринна…

9. Поздний свет

Елена, разумеется, поняла, зачем мне понадобилось зимой ехать «на дачу», в Межениновку. Все-то она

понимает… Может, и хотела со мной поехать, да разумно решила, что одному мне будет лучше. Собрала в дорогу провизию, налила в китайский термос пышущего душистым паром чая, заваренного на добром десятке межениновских трав. А я сунул в рюкзак топор, ножовку, молоток, гвозди. Взял с собой книгу статей и эссе Оруэлла, чтобы полтора часа в электричке даром не пропали. Вышел из подъезда — темень, снег повизгивает под подошвами унтов. Морозец, значит, неслабый.

Скорым шагом пошел от крупнопанельных коробок нашего «спального микрорайона» через частную деревянную застройку к станции Томск-2. За спиной рюкзак, на плече штыковая лопата. Для чистки снега нужна бы, конечно, фанерная, широкая, которую пихлом еще называют, да не успел такую завести. А со штыковой я гляделся, пожалуй, столь же нелепо, как, скажем, если бы среди лета — с лыжами… Да кому на меня глядеть? Это летом к утренней электричке толпы идут, а в начале декабря — вон один, вон два, да впереди еще немного… В гости люди едут или по делам, вряд ли кто на дачу теперь выбирается. Это меня понесла нелегкая…

Елене сказал, что надо фронтон доделать, а то за зиму понабьется снега под крышу. (Снобизма в слове «фронтон» не меньше, пожалуй, чем в желании моем выделяться в электричке высокоинтеллектуальным чтивом, а по сути — надо мне досками заколотить боковину-треугольник, образованный крышей и карнизом, ну и дверцу там, желательно, сделать). Другой, чуть более потаенной, целью поездки было — проверить, цела ли избушка моя, а то ведь жгут постройки дачные, из мести и просто так, уж сколько случаев… Ну а еще потаенней была надежда: может, отойдет, отмякнет душа в тиши да за работой физической, а то невмоготу уже. Летом ведь только участком и спасался…

Лишь к сорока годам решили мы с Еленой «заземлиться». Раньше я с иронией и жалостью на «мичуринцев» глядел: и охота им, дескать, каждый выходной, а то и чаще, на участки таскаться, давиться в автобусах и электричках, день-деньской стоять над грядками раком!..

Елена и раньше заговаривала: давай землю возьмем. Но я был непреклонен: тут на писанину времени не хватает, а я его буду в землю зарывать, как же! Чего-чего, а овощей в магазинах полно, цены копеечные.

По-прежнему сопротивлялся обрастанию «бытом»…

Но кончилась закономерно назревшая, объективно необходимая, вот кабы не горлодерная, злая и разорительная, «перестройка», и все, кто нахапать под шумок не успел, осознали вдруг с ужасом, что живут в промотавшейся и стремительно растаскиваемой стране, помощи и защиты от которой ждать, по крайней мере в ближайшем будущем, не стоит: сам о себе не позаботишься — пропадешь. Вот и хлынули горожане к земле. Тогда-то, не слушая мои протесты, купила Елена десять соток в тридцати пяти километрах от города. Ну ладно, кабы эти километры только по рельсам — под колесный перестук, они не столь уж ощутимы — так ведь от станции Межениновка еще сорок минут ходу. Пёхом! А с грузом и того больше…

Вернувшись позапрошлой осенью с дележки участков, твердо заявил я Елене:

— На «плантации» этой жилы порву, но вскопаю все. Только не жди, что после этого буду туда мотаться, очень надо мне время губить!

За зиму о «плантации» почти и не вспоминал. Но к весне ближе Елена принялась закупать всяческие семена. Газет раньше в руки не брала, а тут вдруг стала прилежно вычитывать из них советы садоводам-огородникам. Я посмеивался, поддразнивал:

— Неужто клещей не побоишься? Весной их в межениновских лесах тьма. Тебя дожидаются.

Поделиться с друзьями: