Школа на горке
Шрифт:
Занавеска отодвинулась сразу, как будто там, за окном, ждали, когда постучится Юра.
— Юра! Приехал! — Валентина распахнула дверь. — Юра! Иди сюда скорее! Посмотри, посмотри!
Валентина все-таки чуткий человек — она сразу догадалась, почему он прибежал.
На подоконнике стоял цветок. Как же он изменился — стал выше, крепче. И листья были не бледные, а ярко-зеленые, они сверкали свежим, живым блеском.
— Видишь, Юра? Помнишь, что ты говорил? Стыдно теперь?
Юра стоял и молча смотрел. Живой похорошевший цветок.
Пусть суеверие, пусть
— Все хорошо, Юра, видишь? — И глаза у нее сияют, и веснушки сияют. — Все хорошо, все будет замечательно.
Из угла ворчит бабка Михална:
— Куда уж лучше! Ногу девке покалечили. У нее всегда все хорошо, ты ее больше слушай.
Только теперь Юра заметил, что Валентина скачет по комнате на одной ноге, а другая толсто забинтована. Валентина опирается руками о стол, о комод, о подоконник. И ловко передвигается, в тесной комнате ей не приходится далеко прыгать — уже поставила на стол кастрюлю с пшенной кашей, чайник.
— Что у тебя с ногой? —строго спрашивает Юра; за строгостью он прячет смущение: стыдно, что не сразу заметил Валентинину забинтованную ногу.
А она ничуть не обижена, отвечает беспечно.
— На крыше дежурила, — почти весело, говорит она, — осколок отлетел. Да пройдет, господи. Ты-то как? Садись, ешь.
Он ставит на стол банку консервов — сухой паек, вытаскивает из кармана шинели большой кусок сахара, завернутый в газету.
— Нерв перебили какой-то главный, — произносит бабка Михална ровно, без выражения. — Может, и вовсе хромая будет. А он, урод, все на своей гармони играет, ему ни к чему. — Это она про своего сына, отца Валентины, догадывается Юра. — А девка? Ей замуж идти — это как? Кто хромую возьмет? Я ему пишу, а он только свою гармонь знает, артист окаянный!
— Бабушка! Садись к столу! — громко зовет Валентина. — Смотри какой пир!
— Не нужен мне ваш пир, — отвечает сердито бабка и садится к столу, блестит глазами на консервы и сахар.
Юра ест кашу, а сам все глядит на цветок. Никогда он не обращал внимания на цветы — ну, растут, цветут. Красиво, конечно. Но не присматривался. Вспомнил вдруг, как отец однажды к чему-то сказал:
«В наше суровое время цветы на окнах — мещанство. Фикусы, герани разные...»
Интересно, что сказал бы отец про этот цветок, из-за которого его сына бьет нервная дрожь.
Валентина, как всегда, угадывает, о чем думает Юра.
— Я за него так боялась! Понимаю, что ты чудишь, а все равно как-то не по себе: вдруг он зачахнет.
— Ты даже не знаешь, Валентина, как это важно, что он живой. Такой был несчастный цветочек... Да ты ешь, Валентина..
Он сидит у них до вечера. Рассказывает
Валентине про уроки старшины Чемоданова: «Койка — лицо курсанта!» Рассказывает, как учили сложные формулы, без которых нельзя стать артиллерийским офицером. Про дежурство на кухне. Он рассказывает только смешное и удивляется, когда Валентина вдруг говорит:— Как же тебе трудно, Юра!
И как-то по-бабьи скорбно качает головой и смотрит на него так, как будто она взрослая, умудренная жизнью, а он всего лишь мальчик.
Нет, непонятная девчонка Валентина. Гоняли вместе по двору, играли в салочки, в казаки-разбойники. Кричали: «Мне чура!», «Жилишь!», «Ты — на новенького!» А теперь она вдруг говорит с ним каким-то взрослым тоном, хотя она просто Валентина, а он почти офицер. И, самое странное, он почему-то чувствует, что у нее есть право на такой тон.
— Как же тебе тяжело-то, Юра!
— Ты что? Ничуть не тяжело. То есть тяжело, конечно, но терпимо. Ты, Валентина, подумай: люди воюют, рискуют, погибают, а я пока что живу почти что в пионерском лагере.
— Понимаю, Юра. Я не спорю... Я провожу тебя немного. — Она спохватывается, смотрит на толстые бинты. — Только до двери.
Он ушел от Валентины, еще раз забежал к себе — вдруг, пока его не было, как раз в эти самые часы, пришло письмо? Нет, не пришло, пустой почтовый ящик на двери. Оставалось опять ждать.
* * *
Муравьев и Борис вместе идут из школы.
— Слушай, давай рассуждать логически, последовательно, — говорит Муравьев.
— Давай, — охотно соглашается Борис. Он очень любит, когда Муравьев говорит с ним вот так, по-взрослому.
— Значит, мы так и не знаем, кто говорил под окном те слова про глобус и про тайну. И что такое Г.З.В. — не знаем. Ничего не знаем.
— Где зимует ворона, — говорит Борис.
— Какая ворона? Ты что?
— Г.З.В. — где зимует ворона. Это я просто так.
— Ну тебя с вороной! Это, может быть, зашифровано имя-отчество, фамилия. А может быть, пароль? Или марка машины? Есть трактор ХТЗ — Харьковский тракторный завод. Есть грузовик МАЗ — Минский автомобильный завод.
Все-таки Муравьев очень умный, думает Борис, зря его ругает Регина Геннадьевна, велела даже родителей в школу привести. Вот и сейчас, когда они шли по коридору, Регина Геннадьевна напомнила:
— Муравьев, ты не забыл — я жду твоих родителей.
Борису очень жалко Муравьева. Наверное, это очень неприятно, когда вызывают в школу родителей.
Муравьев ответил:
— Они не могут прийти, Регина Геннадьевна, ни мама, ни папа.
— Почему же, Муравьев? — Директор смотрела очень проницательно; она, конечно, видела Муравьева насквозь и хотела, чтобы Муравьев об этом знал.
— Они уехали в Бельгию, они приедут только летом, а потом опять уедут. А летом чего же идти в школу?