Школа. Никому не говори. Том 3
Шрифт:
В руках матери были дешёвые вязаные фабричные перчатки.
– Это тебе, родная. Носи на здоровье. После того что ты наговорила, само собой, не стоило и этого дарить, но не важно. Держи! Ну, возьми же!
– Не хочу, – отрезала тихоня. – Раз не стоило дарить, так и не дари, мама. Не больно-то и надо!
Григорьевна, оглушённая, замолчала. Годами накопленный стресс, подавляемый из последних сил, неудовлетворённость жизнью, непрожитые обиды, несбывшиеся мечты и желания – всё скопом навалилось на пожилую женщину после грубого ответа подростка, девочки, не позволявшей огрызаться, и взорвалось, словно вулкан.
– Господи боже мой, вот дрянь я вырастила, а! Какая
Перепуганная Люба огорошенно смотрела на волком вывшую мать, что билась в истерике, заламывала руки и захлёбывалась в собственных слезах. В зале повисла жуткая тишина. По телевизору пел мажорную песню беззаботный Валерий Леонтьев. Певца на экране осыпали блёстками и мишурой, гости широко улыбались и пили шампанское.
– Да лучше бы я грех на душу взяла и в поганом зародыше удушила ублюдка, чем на свет подлую хамку родила! Ты не дочь, нет! Не может бесчеловечная гнида быть дочерью! Бесполезная ты дешёвка! Какой от волчьего подкидыша прок в доме?! Проститутки кусок! Воспитываешь её, воспитываешь, а всё равно гадина ленивая под забором как последняя лярва сдохнет! Ни чести в тебе, ни достоинства, ни красоты, ни ума – ничего! Ты позор на мою голову! У всех родителей в классе девочки – умницы, красавицы, любо-дорого глядеть! Одна ты как репей подколодный, как паразит по миру болтаешься! Ни рожи ни кожи, глиста кладбищенская! Люди не дураки, всё видят! Паскудная мразь растёт! Никому без меня не нужна будешь, лохудра, пугало огородное! Никто тупорылую дубину замуж не позовёт! Будешь свой век с матерью доживать, дармоедина, подстилки кусок! И подарок ты этот не заслужила, сволочь! У-у-у-у, ссыкуха!!!
Александра, плача навзрыд, вскочила с дивана, побежала в гостиную, вернулась с ножницами и с остервенением покромсала несчастные перчатки на куски. Плохо управляемые ножницы тряслись в её руках. Изуродованный новогодний подарок с презрением был брошен на пол.
Школьница оторопело молчала, боясь даже пошевелиться. С улицы послышались радостные вопли праздновавших соседей.
– Правильно невестка говорила, что в дурке твоё место! По тебе тюрьма плачет! Ничего хорошего из ирода вырасти не может! Ни к чему не пригодна, морда козья! Зачем я выродка косорукого родила?! Кретинки кусок!
Мама наконец замолчала. Лишь продолжила громко, исступлённо рыдать, закрыв лицо руками.
– Да, хорош праздник! – медленно заговорил Василий Михайлович. – Не стыдно дубинушке? Довела мать! Кровопийца малохольная. Спасибо, доченька, за праздник. Говорят, как встретишь Новый год, так его и проведёшь. Вот пусть тебе всё, что сделала матери, во сто крат злом обернётся. Что посеешь, то и пожнёшь. Не было дочери, и ты не дочь.
– Не дочь она мне! Не дочь! – выкрикнула следом Григорьевна и ещё сильнее разрыдалась.
Убитая словами, бледная, без единой кровинки, тихоня встала с кресла и ушла в комнату. Лёжа на кровати в темноте, она ещё долго слушала сквозь стену всхлипы и причитания товарного кассира, низкий голос отца, пытавшегося успокоить жену, бабахи новогодних ракет и выкрики счастливых пьяных гуляк.
Глава 3.
«Как
же было хорошо!» – школьница приоткрыла глаза 1 января после безмятежной ночной дремоты. Проснувшееся сознание участливо припомнило всё, что случилось в Новогоднюю ночь, и подросток ощутила прилив отравляющего, гадкого разочарования.«Не хочу просыпаться! Хочу снова уснуть! Навсегда! Ну пожалуйста!!!» – десятиклассница свернулась калачиком под тяжёлым ватным одеялом и плотно закрыла веки, желая обратно погрузиться в глубокую дрёму. Но не судьба. Панцирная сетка заскрипела под периной, напоминая, что пора вставать. Люба позволила себе ещё часик поворочаться в постели, а потом нехотя, с душным горьким чувством встала в новый день нового года.
В доме царила донельзя враждебная атмосфера. Родители держались сообща, особняком, не здоровались и с глубочайшим отчуждением игнорировали провинившуюся дочь. На лицах матери и отца отпечатком ложилась ненависть, едва Люба появлялась в поле их зрения.
Непримиримой враждой и лютой ненавистью Солнечный 27 оказался пропитан практически на все новогодние каникулы. Родители бойкотировали дочь, делали вид, что она в доме – чужеродный элемент, не имеющий права не то что на добрый взгляд, даже на перемещение в стенах родных пенат. Взрослые постоянно совещались, недобро шушукались, вычеркнув напрочь ребёнка как из жизни, так и как факт самого существования. Тихоня хоть за юные годы и привыкла к наказывающему поведению от предков, но именно эта ссора выбила её напрочь из колеи.
Шурик за две недели каникул с поздравлениями к родителям так и не приехал. Люба этому искренне радовалась: она боялась представить, как мать будет жалиться на поганую дочь любимому старшему сыну, чтобы получить сочувствие и поддержку. Девочка страдала, мучилась от вины и чувствовала себя неимоверно одинокой. Она завидовала по-чёрному своему брату, Варе Илютиной, Тимону и многим другим. Всем тем, у кого были друзья, кому было куда пойти, согреться, излить душу. Кто не был так бесконечно одинок, как пятнадцатилетний подросток с Солнечного 27. Всё, что имелось, – это комната, книги и два окна, в которые она глазела на серые кубанские будни.
«Хорошо, что туалет на улице! Не нужно проходить гостиную и пересекаться с кирпичными физиономиями предков!» – радовалась тихоня домашнему неустройству впервые в жизни. Время покушать старшеклассница старалась выбирать тогда, когда родители уходили либо в летнюю кухню, либо на улицу, либо – если вариантов посидеть в гостиной одной не было – накладывала еду в тарелку и уносила к себе. Подросток обнаружила, что бойкот бойкотом, но мыть грязную посуду так и осталось её обязанностью. Сначала из чувства вины школьница перемывала гору за всей семьёй. А потом решила, что раз она в доме враг № 1, значит, и посуду вражеские руки должны мыть только за собой, как и убирать ровно свою комнату, ну и готовить только на себя, разумеется.
Несчастные перчатки, искромсанные нервной материнской рукой, так и валялись одиноко на полу в зале, пока Люба их по-тихому не подняла и не унесла к себе. «Бедняжки! За что же вам так досталось? – размышляла она, поглаживая испорченную вещь. – Лежали на рынке, никого не трогали, пока вас не купили и не принесли сюда. А потом ни за что изуродовали. Не пришло вам счастья быть полезными. Порезали, изувечили, чтобы вы очутились в мусорке раньше, чем жить начали. Ну ничего! Я это исправлю».
Люба зашила и примерила. Теперь перчатки, все в шрамах, где-то бугристые, где-то перекошенные, выглядели как вещь из гардероба самого Франкенштейна. Тихоня полюбовалась и спрятала залатанные рукавички в карман школьной куртки.