Шопен
Шрифт:
Уже через несколько лет по приезде в Париж у Шопена была прекрасная квартирка на улице д’Антен. С гордостью описывал он обстановку этих апартаментов родителям. Письмо с этим описанием не сохранилось до наших дней, но некоторые подробности внутреннего убранства комнат нам известны. Отличаюсь оно большим вкусом и должно было быть очень дорогим. В сентябре 1834 года Лист пишет мадам д’Агу: «Шопен очень тревожится. Мебель стоит дороже, чем он предполагал, и у него теперь на целый месяц хлопот и огорчений. Жаль мне его!» В салоне мебель была в стиле Луи Филиппа, обитая вопреки тогдашним обычаям белым атласом. На камине стояли часы эпохи Людовика XV и два прекрасных канделябра. Топку камина закрывал расшитый экран. Концертный рояль Плейеля стоял в салоне, маленький, «для упражнений», в спальной. Эти рояли поставил сам фабрикант инструментов, поклонник поистине американской рекламы avant la lettre [74] .
74
Дословно: перед подписью, это значит, что тогда не знали еще термина «американская реклама». (Прим. авт.)
С другой стороны, известно, что Шопен переживал и тяжелые финансовые затруднения. В 1838 году, собираясь на Майорку, где он рассчитывал провести всю зиму, Шопен, пользовавшийся тогда уже большим успехом, был вынужден продать Плейелю «на корню» не готовые еще прелюдии, чтобы оплатить расходы на это дорогое путешествие. Корыстолюбивый издатель дал ему за эти произведения лишь пятьсот франков, и только Август Лео, банкир, добавил тысячу франков под обязательство, что незамедлительно после окончания работы над прелюдиями они будут отосланы Плейелю. Когда они вернулись с Майорки в Марсель, ни у Шопена, ни у Жорж Санд в кармане не было ни гроша, они не могли оплатить счет в отеле — в отеле «Буво», самом дорогом и самом фешенебельном отеле этого города.
Если в финансовом отношении Шопен, как и герои романов Бальзака, переживал взлеты и падения, чередовавшиеся, как в калейдоскопе, в поистине артистическом темпе, то его огромный успех, которого он сразу же добился в обществе, был неизменен. Он сумел достичь такого положения в первые же дни и заставил считаться с этим окружающих. Достаточно сказать, что такая консервативная чета, как князья Чарторыйские, бывали у него, встречаясь там с «этой ужасной особой», какой наверняка представлялась им Жорж Санд.
Нам очень трудно объяснить сегодня этот успех молодого человека, паренька из далекой провинции, в снобистских кружках Парижа, которые ведь и сами отгораживались друг от друга глухими стенами. До сих пор брак какой-нибудь принцессы Мюратс принцем, скажем, Коссе-Бриссак почитается в Париже за светский скандал, потому что Мюраты принадлежат к наполеоновскому дворянству, а те — к старому королевскому дворянству. Во времена Шопена еще бытовало деление на карлистов, сторонников Бурбонов, и орлеанистов. До сего дня Ротшильды не переменили своих религиозных убеждений и выдают своих дочерей замуж только за соискателей, исповедующих Моисееву веру! А молоденький Фридерик блистал и в банкирских, и в роялистских, и в легитимистских салонах. Точно так же, как когда-то варшавские музыканты, они объединялись вокруг него.
Тогдашнее общество немногим отличалось от того, в котором спустя полвека оказался Марсель Пруст, чтобы собрать здесь материалы для своего превосходного, рисующего эту пустую жизнь произведения. Мы хорошо знаем, что один талант, даже такой гениальный, как талант Шопена, не мог служить пропуском, открывающим доступ в эти сферы. Кстати, за примером далеко ходить незачем — вспомним другого прекрасного юношу, который на несколько лет раньше появился на парижских горизонтах. Разница в их общественном положении была невелика — конторщик князя Эстерхази из Венгрии и учитель графа Скарбека из Польши — для французов они были людьми с одной ступеньки общественной лестницы. А тем временем Ференц Лист встречался в тех же самых салонах и тех же самых рафинированных кружках, где Шопен чувствовал себя как дома, с непредвиденными препятствиями и странно холодным к себе отношением. Объяснить это можно лишь несходством индивидуальности этих артистов.
Листа, который был всего на полтора года моложе Шопена, отделяли от него многие годы жизненного опыта. Понимание великой роли, которую он сыграл в европейском искусстве XIX столетия, пришло к нему позднее. В то время когда Шопен вступал на сцену парижского света, Лист был необузданным, темпераментным пареньком. Шопен, чтовсякий раз приводит
нас в изумление, сразу же предстал зрелым артистом, вызывающим к себе величайшее уважение.Возьмем для примера его взаимоотношения с Калькбреннером.
Когда Шопен приехал в Париж, Калькбреннер был на вершине славы. Знаменитый пианист — несколько суховатый человек — пользовался огромным успехом. Ему было тогда сорок три года, то есть он был на двадцать два года старше польского музыканта. Что же удивительного в том, что он принял Фридерика, когда тот появился у него в салоне, чуточку высокомерно. Он предложил ему, что будет учить его в течение трех лет, после чего только обещал сделать из нею что-нибудь необычайное. Не только семья Фридерика, и прежде всего Эльснер, возмутилась этим предложением, но даже и некоторые сегодняшние биографы Шопена подозревают, что немец затевал какую-то дьявольскую интригу. Пишут, что он хотел «присвоить» себе или же «приглушить» пианизм Фридерика. Но приглядимся, как этот замысел, даже если он и существовал, стремительно меняется. Калькбреннер отказывается от роли наставника и предлагает дружбу и покровительство. Сегодня мы толкуем это по-иному. Но тогда известный, «великий», богатый Калькбреннер оказал ведь милость молоденькому, никому не ведомому поляку, приняв участие в его первом в Париже концерте! А потом, несмотря на разницу в годах, их связывала большая дружба: Шопен посвящает Калькбреннеру «Концерт ми минор». Калькбреннер, в свою очередь, импровизировал и писал на шопеновские темы. Правда, Калькбреннер не раз грелся в лучах шопеновской славы, примером чего может служить осуществление, по словам Фридерика, «сумасшедшей идеи», чем явилось исполнение полонеза, которому предшествовали вступление и марш, полонеза, написанного для шести фортепьяно, — этого чудного сочинения Калькбреннера — на первом парижском концерте Шопена 26 февраля 1832 года! Во всяком случае, старый дока понял, что за человек этот варшавский юноша, с которым он имеет дело, и проникся к нему уважением.
Необыкновенно характерна первая сцена встречи Шопена с Калькбреннером, описанная Фридериком в письме Войцеховскому:
«Представляют Калькбреннеру, он просит, чтобы я сыграл что-нибудь. Рад не рад, никогда его прежде не слыхав, но зная, как Герц играет [то есть имея право смело сравнивать его с Герцем. — Примечание мое.], прогнав спесь из сердца, сажусь. Я сыграл ему мой [концерт] ми минор, который надрейнские Линдпентнеры, Берги, Штюнце, Шенки и вся Бавария никак нахвалить не могут. Удивил я пана Калькбреннера, который тот же час задал мне вопрос, не Фильда ли я ученик, потому как игра у меня крамеровская, а удар фильдовский. (В душе меня это обрадовало), а еще более то, что усевшийся за фортепьяно Калькбреннер, желая передо мной покрасоваться, ошибся и вынужден был прекратить! Но тут надо было слушать, как он делал репризы; ничего подобного я себе и не представлял…»
Сцена эта позволяет нам многое понять. Опытный пианист, которому «и сам черт нипочем», был, видимо, сконфужен присутствием Шопена, если уж, «желая покрасоваться» перед польским пианистом, засыпался, как говорится, и сбился, несмотря на этот «кальм», так расхваленный Шопеном. Но когда он засыпался, то понял, что перед таким артистом не поможет никакое притворство, никакое исправление ошибки. Он «прекратил» просто-напросто, то есть прервал, игру и начал сызнова. Один только этот жест свидетельствует о том, каково было отношение Калькбреннера к незнакомому юноше с первой же минуты их встречи.
Шопен ответил на это доверие взаимностью. Инцидент с этой ошибкой не возымел — и справедливо — никакого влияния на мнение Шопена об игре Калькбреннера. Он не жалеет для нее превосходных степеней и не может нахвалиться ею. Пожалуй, ни о ком не отзывался он так восторженно, как об этом пианисте. Это не помешало ему, однако, ловко выпутываться из расставляемых на него Калькбреннером сетей. «Три года — это слишком много!» — восклицает Шопен и добавляет: «Должен тебе сказать, что тут, в среде артистов, у меня уже большое имя!» Фридерик слишком хорошо знает себе цену, чтобы согласиться пойти в рабство к Калькбреньеру: «…я собственным экипажем еду, нанял лишь кучера для лошадей».
Хотя Шопена буквально покорила буйная артистическая жизнь, которой отличался Париж после июльской революции, нелегко его артистическую индивидуальность музыканта-романтика сравнить с кем-нибудь из парижского музыкального мира. Ни Россини, ни Пэра, к которому он явился с рекомендательным письмом Мильфатти и которому он обязан очень многим, ни Керубини невозможно сравнить с Шопеном. Старые, заслуженные, отходящие от непонятного им революционизированного мира, они занимали совершенно иные, чем Шопен, позиции. Здесь множество исполнителей, виртуозов, певцов, инструменталистов, но никого нельзя поставить в один ряд с Шопеном.