Шопен
Шрифт:
С Мицкевичем Шопен видится часто, Но трудно представить себе людей более несхожих. Великий литовец не очень-то понимает этого молоденького выходца из королевства. Его отталкивают внешний снобизм музыканта и его замкнутость в своем искусстве. Хотя Шопен еще в Варшаве восторгался автором «Баллад и романсов», в жизни-то он уж не романтик. Его страшит это бескомпромиссное величие Мицкевича и неукротимая жажда власти, которая мучала поэта. Ведь одной из самых характерных черт Шопена — это подчеркивает и Лист — было то, что никогда индивидуальность его ни над кем не довлела, никогда рукою тирана не вмешивался он в чужие судьбы и не спутывал их нитей. Мицкевич был недостаточно музыкален, чтобы вопреки всему оценить все величие Шопена; Шопен был слишком «застегнут на все пуговицы» (и он становился все более замкнутым), чтобы постичь все бунтарство и весь огонь Мицкевича. Жорж Санд уже лучше понимала автора «Дзядов». И хотя сегодня мы сопоставляем и сравниваем творчество этих выдающихся художников, хотя, с исторической точки зрения, их произведения взаимно друг друга дополняют, сливаются друг с другом, их будничные взаимоотношения не складывались в гармонический контрапункт.
«Все это вместе взятое приводило
Часто говорят о том — да и сам я уже высказывал это мнение, — что Шопен приехал в Париж уже зрелым человеком. Так оно в действительности и было. Но превращение зрелого юноши в великого человека в обстановке горького одиночества и тонко подмеченной Листом отчужденности должно было отразиться на творчестве автора двух концертов. Вот в чем истоки этого надрыва, трагизма в сочинениях Шопена, что не лишает их силы, но превращает их в одинокие храмы, в воздушные замки этого революционера не у дел.
Положение Шопена в Париже сказалось и на его характере. Из веселого мальчика («капризный», — говорила о нем Гладковская на закате своих дней) он превратился в разочарованного старого холостяка. Перемена эта, разумеется, совершалась постепенно и незаметно. Но она свершилась. Париж сделал Шопена недоверчивым к окружающему его миру. Ничего удивительного. Это был жестокий, равнодушный мир. Где было искать настоящую, живую жизнь, он не знал. Среди поляков он чувствовал себя лучше, «но тут много дураков», — заметил он. Может, здесь свою роль сыграло и отношение Шопена к романтизму.
Если Шопен и был романтиком, то был он им sans le savoir [77] . Душа, разум, характер Шопена, воспитанного отцом, рационалистом и вольтерьянцем, принадлежали еще XVIII веку. Карл Гавард, который незадолго перед смертно Шопена частенько читал ему вслух, утверждает, что любимым чтением композитора были философские повести Вольтера. Это заметно повлияло на его холодное отношение к людям, на его проницательность. Письма Шопена полны портретных характеристик, поразительно точных, как, например, этот венский портрет Тальберта. В Париже, городе множества типов рода человеческого, наблюдательность человека обостряется. Рассказывают, что Шопен обладал огромным актерским и имитаторским талантом, рисовал великолепные карикатуры. (Бальзак в одном из своих романов сравнивает имитаторские способности одного из героев со способностями Шопена.) В этом проявлялось его отличное знание людей. Для Шопена человек был «существом познанным», он отлично раз бирался в материалистических побуждениях человеческих поступков и не питал больших иллюзий насчет общества, его окружавшего. Хотя он и называл себя революционером, да и был нм в том смысле, что его устами, устами народного художника, говорил польский народ, его глазам не дано было увидеть те силы, которые в будущем добьются победы. Это еще одно объяснение его безнадежной отчужденности, так метко подмеченной Листом. Революционные силы пугали его, он в них не верил. И 1831 год и, позднее, 1848 год были для него огромным разочарованием. Штутгартский «заряд» глубоко засел в его сердце. А народная демонстрация в тесть Раморино [78] , котирую он описывает в одном из писем, по-видимому, оставила в душе его неприятный осадок: все-таки Раморино был фигурой подозрительной, и его ожидал бесславный конец. Материалистический скептицизм Шопена заставлял его с недоверием относиться ко всему, что было в романтизме мистического, фантастического, туманного. Реализм «Пана Тадеуша» был ему по вкусу, Словацкого он не понимал. Над Товянским [79] и его учениками он в душе смеялся. К романтикам он относился холодно.
77
Не сознательно. (Прим. авт.)
78
Раморино Джироламо(1792–1849) — командующий корпусом во время варшавского восстания 1830–1831 годов. Он первым сложил оружие, позднее, в 1849 году, расстрелян в Италии.
79
Товянский, Анджей(1799–1878) — основатель религиозной секты среди польской эмиграции во Франции, мистик.
Это прекрасно проявилось в отношениях Шопена к Шуману. Равнодушие Фридерика к немецкому музыканту отдает чуть ли yе неблагодарностью, и, если бы не посвящение «Второй баллады», мы могли бы даже обидеться на нашего композитора. Посвящение это словно бы говорит: «Да, спасибо тебе за твой энтузиазм, за все, что ты сделал для меня, но только не причисляй меня к твоим Давидсбюндлерам!»
Казус Шопен — Шуман принадлежит к числу наиболее интересных в истории музыкальных дружеских взаимоотношений. Поразительная статья Шумана о Вариациях на темы «Дон-Жуана» скорее всего вызвала у Шопена чувство горечи и удивления, нежели обрадовала его, и, быть может, даже сам Шопен постарался, чтобы она не увидела свет в «Ревю мюзикаль».
Сегодня мы восторгаемся, читая эту статью. Невозможно представить себе что-либо более романтическое, нежели это первое выступление Шумана на литературном поприще. Это была первая вещь, опубликованная юным Шуманом, который недели потратил на изучение полюбившихся ему вариаций (он проигрывал их по три часа ежедневно), записывая свои впечатления в блокнот. Статья эта, озаглавленная «Сочинение номер два», была опубликована в декабре 1831 года в «Альгемайне мюзикалише Цайтунг», издававшейся в Лейпциге. Шопен, по всей вероятности, познакомился со статьей в рукописи, а не прочитал ее в газете,
поскольку некоторые частности, о которых он сообщает Титусу, не совпадают с тем, что мы находим в опубликованной работе Шумана. Одно несомненно: Шуман благодаря своей необыкновенной интуиции отыскал в этих вариациях, для нас имеющих значение, скорее всего историческое, in nuce все черты великого Шопена и дал волю своему восторгу в необычайно неровном, но очаровательном сочиненьице, в котором явственно чувствуется влияние Э. Т. А. Гофмана и других романтиков, столь милых сердцу старика Кольберга. Шопена не должна была удивить романтичность этой рецензии; варшавское общество уже приучило его к такому тону. Однако тон этот был ему решительно чужд. Вместо того чтобы растрогаться воздаваемыми ему почестями, он в письме к Войцеховскому высмеивает этого «одного немца».В статье Шумана, помимо известной фразы: «Шапки долой, господа, гений идет», в вымышленной беседе Флорестана и Эузебия мы найдем и еще несколько определений, многие места этой статьи прекрасны. Этот литературный дебют Шумана восхищает нас сегодня своею юношеской страстностью. Шопена он оставил равнодушным
«…я еще побыл у маэстро Papo, — пишет Шуман. — Флорестан, у которого с некоторых пор нет пристанища, помчался залитой лунным светом улочкой к моему дому. В полночь увидел я его в своей комнате лежащим с закрытыми глазами на диване. «Вариации Шопена, — заговорил он словно во сне, — все еще вертятся у меня в голове. Разумеется, — продолжал он далее, — они драматичны и совершенно шопеновские; вступление, хотя оно и достаточно округло (помнишь эти лепорелловские прыжки терциями?), представляется мне наименее подходящим к целому, но тема (зачем он написал ее в си мажор?), вариации, финал, адажио — в этом взаправду есть что-то, гений выглядывает здесь из-за каждого такта».
Одно только употребление прилагательного «шопеновский» и то и дело встречающееся слово «гений» должны были смягчить твердый нрав Фридерика.
А между тем он пишет:
«Вариации си мажор, на которые тому несколько дней получил я из Касселя от одного немца, восхищенного сими вариациями, десятистраничную рецензию, где после длинного вступления приступает он к разбору оных, такт за тактом, — он трактует не как вариации, всем иным подобные, а лишь как какие-то фантастические картины. О второй вариации он говорит, что Дон-Жуан с Лепорелло бегают, о третьей, что он обнимает Зерлинку, а Мазетто в левой руке гневается, а относительно пятого такта адажио говорит, что Дон-Жуан целует Зерлинку в ре-бемоль мажор. Плятер выпытывал меня вчера, где этот самый ре-бемоль мажор и т. д.»
У Шумана написано: «…und das aulgebl"ulmte В-dur den eisten Kuss der Liebe recht bezeichnet…» [80] Шопен поправляет Шумана; действительно, соответствующее место адажио написано в ре-бемоль мажор, но Шопен отпускает ядовитую остроту по поводу этого поцелуя в ре-бемоль мажор, остроту, которая затем неожиданно разрастается в целую историю.
Позднейшее знакомство двух композиторов не переросло в дружбу. Встрече этой мы обязаны описанием исполнения Шопеном его «Этюда ля-бемоль мажор» из 25-го опуса, знаменитым описанием, показывающим шопеновскую технику и содержащим ценные указания для пианистов. Фигура Шопена захватывает воображение немецкого романтика. В своем «Карнавале» он дает музыкальный портрет Фридерика, кстати сказать, весьма любопытный — «как представляли себе Шопена и романтиков» — и тоже содержащий кое-какие исполнительские ремарки к сочинениям нашего автора, например сфорцато в арпеджио аккомпанемента ноктюрна (смотри пример на стр. 126-й книги)! Быть может, этот «портрет» и причисление таким образом Шопена к Давидсбюндлерам и вызвали у автора ноктюрнов столь откровенно-неприязненное отношение к капитальному сочинению немецкого романтизма. На заданный ему вопрос, что он думает о «Карнавале» Шумана, Шопен ответил: «Он очень хорошо переплетен» («tr`es bi en reli'e»).
80
«…и расцветшее си мажор означает первый поцелуй любви…» (Прим. авт.)
Наконец Шуман посвятит Шопену свое фантастическое, навеянное Э. Т. А. Гофманом произведение — «Крейслериану». Шопен ответил ему посвящением Второй баллады; мы уже говорили о смысле этого посвящения.
Мы специально остановились на истории взаимоотношении двух музыкантов, имена которых слишком часто ставили рядом. История убедительно напоминает нам, насколько далек был Шопен от того, что называется романтизмом в музыке. Музыка Шопена романтична благодаря тому, что впитала она в себя из атмосферы тех лет, что взяла она от господствовавших тогда настроений. Сознательным стремлением Шопена было создание классической музыки, а в то же время и заимствование ее содержания из источников народного творчества. «Ты знаешь, сколько хотел я перечувствовать, и отчасти я уже добрался до ощущения нашей национальной музыки», — писал он Войцеховскому уже в 1831 году. Этот упор на народность, понимание своей роли посредника — как будто бы в соответствии с высказыванием Глинки: «Творит только народ, мы же записываем, обрабатываем, аранжируем» [81] — было, разумеется, романтизмом в гораздо более глубоком серьезном, точном значении этого слова, в ином и гораздо более верном смысле, нежели это представлялось начинающему Шуману.
81
Слова М. И. Глинки, сказанные нм в беседе с Серовым, приведены не совсем точно: «Создает музыку народ, а мы, художники, только ее аранжируем». (Прим перев.)
И все-таки в своем одиночестве он был романтиком — Манфредом, Гяуром. Представим себе этого юношу — уже такого зрелого — в плену равнодушных, толкующих о никого не трогающих делах людей, который оглядывается вокруг, надеясь найти в этой толпе человека. И когда он встречает знакомое лицо женщины, очень красивой, казалось бы, холодной и недоступной, скрывающей свои тайны под маской светской обходительности, он протягивает к ней руки. Пани Дельфина подает ему свою для поцелуя — и вот уж первый роман и первая парижская дружба Шопена…