Силоам
Шрифт:
Сюжет объявленного фильма был довольно банален, но волнующее женское лицо спасало его своей красотой. Это лицо было близко, совсем рядом, увеличенное в три, может быть, в десять раз, его видели таким, каким никогда не доводится видеть женские лица, видели, как оно меняется и поочередно отражает самые восхитительные оттенки радости или горечи, сочиняя для всех тех, кто, погрузившись в темноту маленького зала, следил за ним взглядом, такие сильные и такие желанные радость и горечь, что им казалось, будто они теперь не смогут довольствоваться пошлыми переживаниями повседневной жизни. Дело в том, что помимо избитой истории, в которой оно участвовало, это лицо рассказывало новую историю, гораздо более красивую; оно уже само по себе было драмой, так как пустилось в бесконечные поиски, и иногда ему хватало слабой и неуверенной улыбки, как женщине, думающей о своем пропавшем ребенке, глядя на чужого малыша, чтобы создать ощущение этой постоянной и немного
Он удивился, взглянув на дорогу. Ночь была ясная; склоны скал тихо сияли под совершенно красной луной, только что появившейся из-за хребтов Большого Массива, развернувшихся под ее лучами в сверхъестественном спокойствии. Симон был поражен этим спокойствием, возвращавшим его самому себе; он понимал, что настоящая жизнь была здесь, и волнение, которое он испытал несколькими минутами раньше, глядя на экран, показалось ему пошлым и искусственным. Он подумал о своих товарищах, закрывшихся в нескольких шагах от него в темном зале, прикованных к четырехугольнику светлого холста. Природа жила здесь без свидетелей; ей предоставляли в одиночку совершать медленные и немые движения в ночи, ее священные и нагие жесты. Это была та же самая природа, что и в Бланпразе, и Симон вновь увидел ее, по-настоящему пораженный. Что же было такого возвышенного и такого приводящего в отчаяние в ее тишине? Возможно, объятый ее молчанием, Симон был согласен с нею; возможно, он вступил в заговор молчания, навязанный ему природой; но в самом этом согласии было что-то нечеловеческое, отрывавшее его от остальных людей и живьем уносившее его по ту сторону жизни? Он хотел бы подольше сохранить свою силу, свою любовь, ожидая лишь знака, жеста, который прояснит суть вещей. В другом краю, в другое время года для него бы уже слетел с дерева какой-нибудь листок, появился бы какой-нибудь зверь; его бы направил, успокоил звук или свет… Здесь все молчало. Ни от снега, ни от утеса не приходилось ждать ничего, кроме того же самого молчания и той же самой неподвижности, которые вынимают из вас душу, отчуждают от вас природу и делают ее непонятной и почти нереальной, как любимое существо, которое видишь только во сне.
Замечтавшись, Симон вдруг вздрогнул от удивления. Остановившись посреди дороги, он заметил совсем рядом с собой лежащую на белой земле тень, ему не принадлежавшую…
Он обернулся и увидел Ариадну… Он обрадовался, но все же, в самой радости своей, почувствовал, что ее присутствие не является ответом на все вопросы: ему казалось, что оно лишь видоизменяет его мучение, словно Ариадна сливалась с природой в ее отказе. Он видел ее, с непокрытыми волосами, рассыпавшимися вокруг ее ясного лба… Так и должно было быть!.. Не так давно, в похожую ночь, Симон обернулся и увидел то же лицо, бывшее в тот раз таким открытым и таким понятным! Но подобная перемена его не удивила. Девушка заговорила с ним: у нее была все та же простая чудесная манера говорить, стоять рядом, словно оказавшись здесь чудом, и рассматривать его во время разговора, с той ясностью, от которой было так больно…
— Я здесь лишняя, да? — спросила она. — Я уверена, что у вас вовсе не было желания видеть меня сейчас, что вам было хорошо в одиночестве, что ничто в вас не взывало ко мне…
Он разглядывал ее, всем своим существом поддавшись чудесному порыву; но в то же время в нем просыпалось неясное страдание.
— Нет, мне не было хорошо в одиночестве, — сказал он, — напротив, мне очень хорошо рядом с вами. И все же, если бы я вас призвал и вы бы пришли на этот зов, мне пришлось бы признаться, что мы пошли по ложному пути. Мне кажется, существует что-то такое, чего не уничтожит ваше присутствие…
— Что же это?
— То самое, от чего мне потребовалась бы защита.
Она подошла к нему, протянула ему сразу обе руки.
— А я не могу защитить вас, Симон?..
— От природы, может быть, нет…
Она поколебалась, и он подумал, что она сейчас замолчит, как бывало уже не однажды, когда она сознавала, что натолкнулась на препятствие, перед которым слова бессильны. С минуту она стояла неподвижно, такая, какой он увидел ее, обернувшись, и ее губы слабо блестели под луной, нежно прижавшись одна к другой, с тем выражением пылкости, от которого казалось, что они действительно способны думать, а Симон всегда говорил себе, что под нежностью Ариадны таится сила, которую она не спешила проявить. Она сказала наконец, словно отвечая самой себе:
— Никто не может защитить нас от природы…
Он посмотрел
на нее встревоженно.— Почему вы так говорите?
Она покачала головой.
— Мы любим, а любимое не отвечает. Так и нужно, чтобы любовь предоставила нам самим открыть тайну природы.
— Что вы называете тайной природы?
— Тайну ее существования. Разве есть другая?
— Но почему же эта тайна жестока?
— То, что природа существует, — таинственно. А разве наша любовь не делает ее еще более существующей?..
Она замолчала, словно сказала слишком много.
— Да, наша любовь делает ее еще более существующей, — повторил Симон. — Может быть, даже, любя ее, мы наделяем ее существованием, которого у нее раньше не было. Не создаем ли мы ее сами в той или иной мере?.. Но когда мы ее создали или придали ей дополнительное существование, она прячется в этом своем существовании и противостоит нам в ревнивом усилии оставаться самими собой. Она не хочет позволить проникнуть в себя. Мы чувствуем сопротивление одновременно с любовью, и даже в одинаковой мере. Этой дилеммы не разрешить…
— Но разве само это сопротивление не является доказательством того, что природа существует и существует без нас?..
— Не знаю, — сказал он. — Чем больше мы укрепляем существование того, что любим, тем более то, что мы любим, удаляется от нас. Однако природа постоянно нас домогается, старается обратить на себя наше внимание. Будто хватает за руки… Но тщетно мы ждем ответа.
— Разве любви нужно ждать ответа? — спросила она, повернувшись к нему. — Я бы, напротив, сказала, что любовь природы — образец всякой любви. Это риск: нужно испытать его до самого конца. — Она насмешливо добавила: — Вы боитесь, что вас обворуют?..
Симон шел, глядя на дорогу. На вопрос Ариадны он поднял голову; ему показалось, что благодаря ей он только что сделал большой шаг вперед. Ибо если любовь природы была образцом всякой любви, значит, бесполезно, как это часто делается, противопоставлять любовь людей любви природы и наоборот: это значит создавать внешнее, деланное противостояние… Людей ли любить, природу ли — вопрос остается одним и тем же. Ни у тех, ни у другой нет привилегии отказывать в себе, заставлять нас страдать. Необходимо только немного душевной щедрости. Любовь — ничто, или же она — сотрудничество с божественным творением, а это требует немного бескорыстия, возможно, немного героизма. К чему мне верить в любовь людей, чтобы любить их? — подумал он. Зачем мне, чтобы любить природу, нужно верить, что она манит и любит меня? Нет, нет, нужно любить более героически, дорогой поэт! Она, природа ваша, здесь не для меня, а для себя самой. Не ей нагибаться ко мне, а мне возвыситься до нее и слиться, если смогу, с первородным ритмом, откуда возникли все вещи, откуда они беспрестанно возникают и который постоянно перекраивает их формы. Я во власти красоты природы. Весна, возможно, не ощущает моих восторгов, но я чувствую весну, и она опьяняет меня!
Они пошли к лесу, довольно редко растущему вдоль дороги; тени деревьев вырисовывались на ясном снегу с умопомрачительной четкостью. Как можно не поверить в послание этих теней, в их значение? Как можно было бы отказать в своей любви природе, тогда как изображения, нарисованные этими тенями, являются подобно отображению в нашем мире превосходящей его истины? Как не повиноваться всей душой этому ритму ветвей, так тщательно выписанных на дороге и словно воспроизводящих на ней фигуры некоего священного танца? Тени людей двигались среди этих неподвижных теней, стирая их, затем возвращая им исходную форму, так что, хотя по ним и проходили, они тотчас обретали свои точные очертания, и две тени, идущие по дороге, оставляли на ней не больше следов, чем корабль на морской глади. Вот то, сказал себе Симон, что стоит любить прежде всего… Тоска перед всем, что уходит и может от нас ускользнуть — да, ему это было знакомо. Но ему была знакома и более тяжкая тоска: та, которую он испытывал перед тайной пресуществующего.
— Любовь обманывает меньше всего, — сказала Ариадна, — если ты согласен рискнуть не получить ответа…
Она все еще размышляла на эту тему, и он был поражен ее серьезностью. Он задумался на мгновение, была бы природа наделена тем же смыслом, если бы не было Ариадны… Любовь обманывала меньше всего, да, веление любви было самым справедливым, ибо мысль плодит одураченных, и в мире не существует злодеяния, которого нельзя было бы оправдать, сославшись на какой-нибудь принцип. Но любовь, он снова это чувствовал, любовь разверзала перед любящим все углубляющуюся пропасть, дна которой нельзя было достичь. Он удивился вопросу, который задала ему вначале Ариадна: «А я не могу защитить вас?..» Наивный вопрос! Он вспоминал о своем первом опьяненном восторге на лугу, в начале лета… Как можно было советовать людям предпочитать любовь человеческую любви природы? Разве в любви людей не было дополнительного источника заблуждений и несовершенства, в той самой мере, в какой она стремилась к более близкой цели? Он вдруг подумал о Крамере: ах! этот бы не согласился с Ариадной!..