Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Я хочу зайти, сейчас же, зайти и посмотреть, что там, — решил я и дернул на себя дверь первой же парадной, которая оказалась открытой, несмотря на кодовый замок. — Никогда не был в таких местах».

Я поднялся по лестнице на второй этаж. Стены были выкрашены в грязно-зеленый цвет. Пахло кошками. Я зажмурил глаза: послышались задорные голоса, приглушенно звучала музыка, какой-то военный марш. На площадке вокруг меня стояли детские трехколесные велосипеды, большие коляски, какие-то сумки. Пахло жареной картошкой, щедро приправленной луком.

— Чего надо? — грубый мужской оклик заставил меня выйти из дремотного состояния. — Если срать, то это к нам. Выходите и идите в сквер. Там и выпить можно, и кусты рядом. Слышите меня? Участковый живет этажом выше. Слышите? Я видел в глазок, вы тут стоите уже пятнадцать минут.

Наркоманам мы тоже не рады. Слышите вы меня или нет?

Конечно, я все слышал, только мне хотелось постоять еще недолго, чуть-чуть. В тот момент, когда на меня стали орать, все исчезло, испарилось — и голоса, и музыка, и коляски с велосипедами. Жареной с луком картошкой пахло уже не так аппетитно, а, напротив, тяжело и тошнотворно. Чуть приоткрыв дверь, на меня смотрел небритый тощий старик в растянутой майке. Одной рукой он держался за косяк двери, другой — за замок, чтобы в случае чего быстро ретироваться. Что поделать, наш народ научен горьким опытом ведения самообороны со всякими асоциальными типами. Спасение утопающих — дело самих утопающих.

— Извините, — сказал я, зачем-то ощупывая пакет с печеньем. — Я просто зашел сюда… посмотреть. Я не собирался гадить, или еще чего-то тут делать. Просто посмотреть.

— Наводчик, значит. Да если я тебя еще раз увижу, то сразу позову участкового! Да ты даже не представляешь, что…

Я не стал дослушивать старческие бредни, просто быстро, почти бегом скользнул по ступеням лестницы, открыл скрипучую тяжелую дверь и, выскочив, чуть не сбил какую-то девочку, которая заходила в подъезд. Вряд ли я выглядел наркоманом или тем, кто может зайти и сделать свое черное дело под чьей-то дверью на коврике. Просто так повелось в последнее время — если кто-нибудь долго стоит в чужом подъезде, не собираясь идти к кому-то в гости, то это почти стопроцентно подозрительный тип, которого нужно выпроводить и как можно скорее.

Что осталось в Петербурге от Ленинграда? Очень немногое, до боли немногое. Ушла чистота, интеллигентность, необъяснимый человеческий оптимизм, который и дал возможность случиться той истории, что не выходила у меня из головы. Это были люди, то поколение, которого сейчас уже нет. Судьбы, которые корнями вросли в судьбу города. Что видели люди? Сложности, тяжелую работу, нищету, из которой и по сей день не могут вырваться. Но они были счастливы, счастливы настолько, что готовы были делиться этим счастьем и не обращать на остальное внимания. Они были любимы и любили, умели прощать ради любви. И находили способы забыть про суету и проблемы, пойти в кафе или в театр, на спектакль или на концерт. Удивительные люди. Что-то подобное я чувствовал и в общении с Лидой. Она прощала мне все мои резкости на протяжении всего вечера. И не потому, что я принес письма. Даже если бы я пришел без них, меня ждал бы такой же добродушный прием, в этом я нисколько не сомневаюсь.

Если совсем честно, то я застал от Ленинграда крупицы. Это было мое неосознанное детство. Зато осознанная петербургская юность почему-то заставила меня утвердиться в мысли, что так — а имею в виду я все то, что окружает и сопровождает каждый день — жить совсем не радостно.

Я снова шел, высоко запрокидывая голову и осматривая дома с покосившимися балконами, из углов которых тут и там прорастали маленькие березки и ивы. Стены местами были покрыты лишайником и, зная, насколько долго он растет и покрывает столь обширные площади, я заключил, что, вероятно, только он из всего живого был свидетелем событий, о которых рассказала мне Лида.

Какая она была, эта Лидия… все время забываю ее фамилию… Клемент? Она не могла быть яркой и эффектной, это просто исключено — такое могло быть где угодно, только не в Ленинграде. И вряд ли она была зазнавшейся звездой. С зазнавшимися, замешанными в чем-то грязном, копающимися в чужом грязном белье и не замечающим за этим своей ничтожности, такого никогда не происходит. Я не про смерть, я про другое.

На стихийном рынке у метро, несмотря на поздний вечер, было много народу. Сколько таких стихийных рынков с непонятными продуктами и непонятными продавцами. Это не тот, что за железной дорогой, где дядя Сема колдует, словно джинн, над своими коробками с книгами. Торговали турецкой клубникой, огромной, перезревшей, выдавая ее за местную. Тут же на лотке были ананасы, здоровенные, кормовые. Продавали даже не на вес, а поштучно, причем

цена не за штуку, а сразу за три. Грязная продавщица громко сморкалась в рукав, не обращая внимания на собравшуюся у лотка толпу.

«Как это все противно, — подумал я, — неужели люди сами не видят, что все то же самое можно купить в соседнем большом магазине, в относительной чистоте и не на весах с кривой стрелкой, без чихающих и кашляющих, грязных, словно дорожные рабочие, продавцов?»

Мне вдруг захотелось стать чище — во всех смыслах этого слова, и внешне, и внутренне. Та Лидия, в честь которой назвали Лиду, и которая свела с ума ее дедушку, просто не могла… Нет, она была из другого города, которого уже нет. Из Ленинграда.

«Теперь я понимаю, что такое исчезнувшие цивилизации, которые оставляют после себя пласты материальной культуры и культуру духовную».

Я снова подумал о Лиде и принялся ощупывать пакет с печеньем. Все было в порядке, печенье оказалось на месте. Пахнуло корюшкой, пьянящим огуречным ароматом. Я вдохнул его полной грудью. Пожалуй, это одно, что осталось в Петербурге от Ленинграда. Подошла моя маршрутка. Она долго стояла на остановке. Водитель по обыкновению ожидал, что в салон набьется побольше людей — каждый думает о кошельке, ничего в том странного. Но садиться в маршрутку никто не спешил. Мы так и поехали: водитель, размышлявший о чем-то своем и поглядывавший, нет ли на остановках потенциальных пассажиров, и я, прислонившийся лицом к стеклу и представляющий себя рядом с Лидой. Я боялся признаться себе в том, что влюбился. Я это понял сразу, со мной уже такое бывало, только чтобы все складывалось столь стремительно — никогда. Вот и я тогда взял и забыл об этом, усилием воли, холодным расчетливым рассудком.

Оставшаяся часть вечера и половина ночи прошли за курсовиком. Я хорошо понимал, что пока я его не доделаю и не сдам, Федоренко так и будет надо мной издеваться при всех. И все будут смеяться, несмотря на то, что половина из них и сами не сдали курсовики и даже не собираются до конца семестра это делать. Почему всегда так получается, что с тех, кто хоть что-то делает, двойной спрос, а лентяи так и продолжают себе жить припеваючи. Или рыбак рыбака видит издалека: Федоренко и сам такой?

Как и обещал Лиде, я передал привет и благодарность соседке. Соседка ехидно улыбнулась и ничего мне не сказала. «И не надо, — решил я. — Промолчать иногда тоже бывает хорошо, во всяком случае, это не наговорить гадостей, как Федоренко».

Единственное, что напоминало мне о Лиде, это запах печенья. Сверток лежал на столе, но я решил, что пока не допишу курсовик, к нему не притронусь.

Не поставив перед собой такого условия, я рисковал удариться в раздумья и потратить время совершенно нерационально. Через три часа копания в книгах, бумагах и ксерокопиях журнальных статей все было готово. От бешеной партии, сыгранной на клавиатуре компьютера, побаливали косточки на пальцах.

Поглощая испеченное Лидой печенье, я с гордостью заметил, что за день сделал три важных дела: вернул письма, узнал для себя много нового и закончил этот чертов курсовик. Пожалуй, тот день был одним из самых продуктивных в моей жизни. Пафосные слова, но других на ум как ни странно не пришло.

III

С утра я распечатал курсовую работу, подшил ее в первую попавшуюся под руку папку и перед лекцией демонстративно положил на стол перед Федоренко. Он посмотрел на меня, но промолчал, видимо, сказать было нечего. Разыграв эту сцену, я уже беспрепятственно мог пребывать в своих делах и раздумьях, упрекнуть меня было не в чем. Кто знает, может, в такой же ситуации был и дедушка Лиды, в мыслях у которого была не одна только учеба.

Умереть в двадцать шесть. Нет, этого не может быть просто потому, что не может. Я задавался вопросом, почему тогда это не возведено в культ, не воспето, не пересказано в псевдолегендах на западный манер? Я слышал о «Клубе 27». Заблудившийся в порошках и таблетках Курт Кобейн, не рассчитавшая дозу в попытках заглушить депрессию Дженис Джоплин, героически захлебнувшийся в собственной блевотине Джимми Хендрикс. Их пороки стали способом прославления, творчество и гениальность подчас перед ними отступают. А Лида? С ней совсем другое. Чем тише умираешь, тем меньше шансов, что о тебе вспомнят, что тебя будут обожествлять последующие поколения, бунтарские и совсем непохожие на предыдущие. Покойся с миром, мир о тебе забыл.

Поделиться с друзьями: