Склейки
Шрифт:
– Сейчас решим,– прихватив мобильник и сигарету, Данка выходит прочь. Я смотрю почему-то – совсем подурацки – на ее черные, обтянувшие бедра брюки, которые, покачиваясь, удаляются от меня.
Возвращается Данка довольно скоро, от нее пахнет привычной смесью сигарет и морозца. Брошенный на стол телефон скользит и крутится на блестящей столешнице.
– Оксана,– говорит она, и я вздрагиваю.
– Я не смогу.– Мои руки поднимаются в странном жесте: то ли я собираюсь сдаваться, то ли хочу закрыть голову, а может быть – сложить их умоляюще... Я не знаю.
–
Я киваю.
Ребенок умер от холода. Ночью было минус пятнадцать; она положила его голым на лавку под крышей остановки. Смеется яркое голубое небо, льется с него на землю настоящий зимний морозец.
– Я больше не могу.– Я плачу, вцепившись руками в Димкину куртку.– Я не могу!
– Ты привыкнешь,– отвечает он, ласково гладя меня по голове.
– Я не хочу привыкать!
– Это жизнь,– отвечает он.
– Я не хочу видеть такую жизнь!
– Другой нет. Только такая.
Это проклятие обреченности. Теперь, куда бы я ни пошла, где бы я ни работала, они все будут со мной. Все эти несчастные люди... Я поднимаю глаза: мы стоим у обочины широкого проспекта. Город полон огней, и взвывают, проносясь мимо нас, многочисленные машины. Этот город состоит из несчастных людей. Они мерзнут, дерутся, бьют своих детей, обманывают, воруют, поливают друг друга грязью и лживо улыбаются на торжественных приемах.
– Это неправда,– шепчу я.– Просто о счастливых неинтересно рассказывать.
Но Дима не слышит. Ему кажется, что я успокоилась, и он втискивает машину меж других, и вот мы тоже – часть яркого грустного потока.
– Вы слышали, что творится?! – Надька влетает в кабинет. В ее руках – банка с картошкой и ломтиками вареной колбасы. Банка горячая, Надька с трудом держит ее покрасневшими пальцами. Микроволновка есть только на втором этаже, там, где дирекция и реклама.
– Что такое?
Мы поворачиваем головы, в глазах у всех – любопытство.
– Кто-то все-таки стукнул ментам, что охранник видел Виталя. Охранник там сидит, в рекламе, весь белый и трясется. Вертолетова побежала на радио плакать. Цезарь ржет, как конь.
Банка уже на столе, и Надька с облегчением дует на обожженные пальцы.
– И что же теперь будет?
– А ничего не будет. Нас не закроют. Ну назначит губернатор нового директора – и что? Как работали, так и будем.
– Ты думаешь – он? – спрашиваю я, сама не в силах разобраться в том, что случилось.
– Ничего я не думаю. Вопрос не в том, кто убил. Вопрос в том, кого посадят.– Надька цинично накалывает на вилку кусочек картошки и, задыхаясь от жара, втягивает открытым ртом прохладный воздух.
– А Виталь что? – раздумывая, спрашивает Данка.
– Черт его знает.– Надька успевает
проглотить кусок и тут же тянется за новым.– Заперся в кабинете с ментами. Лидка сказала, что адвокат пришел. Все. Больше ничего не знаю.Пару минут в кабинете царит молчание, а потом, не придумав, что еще спросить, все возвращаются к своим делам. Выпуск надо делать все равно.
Делаю слишком широкий шаг и оскальзываюсь: слой снега тонок и стирается, стоит лишь ступить.
Замираю перед офисом со странным чувством то ли жалости, то ли отрицания: бордовое пятно на красном кирпиче сдает свои позиции. Краска содрана, и отчетливо проступает, горделиво выпячивая исцарапанные ущербные буквы, слово ЖИЛ.
Слышу шаги за спиной, оборачиваюсь и, увидев директора, делаю шаг назад. Нога едет по скользкому льду, и мне приходится ухватиться за его рукав, чтобы не упасть.
– Оксана? – удивленно произносит он, и брови поднимаются, делая его лицо совсем детским. У нашего директора гладкие круглые щеки, на которых никогда не увидишь щетины, а губы – пухлые и ярко-малиновые. Сейчас, когда он в длинном, застегнутом сверху донизу пальто, меня так и тянет посмотреть на его талию: мне все кажется, что там, под пальто, два мальчишки, и один встал другому на плечи.
– Что вам? – спрашивает он. Голос не мальчишеский, взрослый.
– Нет, ничего, извините. Я просто поскользнулась.
Он проходит к крыльцу, а потом поворачивается и говорит с нажимом, подчеркивая важность каждого слова:
– Даже и не думайте. Меня здесь той ночью не было.
В кабинете пусто. Девчонки еще не приходили, а Данка здесь, и разблюдовка, лихо заполненная ее размашистым почерком, уже лежит на столе. Я медленно расстегиваю куртку и одновременно читаю список сюжетов в надежде выпросить на сегодня что-то хоть сколько-нибудь радостное. Я имею право на моральный отдых.
Постороннему человеку покажется, что весь список – одна сплошная радость, но я надолго задумываюсь над каждым пунктом.
1. Областная администрация вручает автомобили ветеранам.
2. Выставка союза художников.
3. Областная администрация, связисты, заседалово.
4. Хор.
5. Конференция филологов, общероссийская.
Выставка – это очень хорошо. Это ровно, спокойно, предсказуемо. Но цветы натюрмортов написаны в сером свете зимнего дня, березы среднерусских пейзажей покрыты пылью проселочных дорог, и лица людей на портретах больны и тусклы. С серых стен выставочного зала льются серые краски – всегда.
Вручение автомобилей – тягостная картина. Мы приезжаем заранее. Ветераны уже здесь. Специально для них во двор автосалона вынесены пластиковые стулья, из динамиков гремит отважная патриотическая музыка. Худощавый ветеран в плохонькой куртке дрожит от холода или от болезни. Тучному трудно сидеть, и он откинулся на спинку неудобного стула, рискуя упасть. Ждем губернатора: он опаздывает. Всегда. По протоколу. Как красна девица. Лучше – считают его помощники – пусть старики ждут губернатора, чем губернатор будет ждать какого-нибудь нерасторопного старикана.