Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:

Нет, «такого злого хулиганства» я не ждал даже от него. И поэтому мне даже в голову не пришло, что надо бы все-таки увидеться со старым товарищем, коли уж представился шанс еще раз встретиться с ним в этой жизни.

Каково же было мое изумление, когда на следующий день — уже ближе к вечеру, весь день он где-то пропадал — Булат безмятежно, как о чем-то само собой разумеющемся, сказал мне:

— Я сегодня был у Володьки.

— Какого Володьки? — даже не сразу сообразил я.

— Максимова.

— Позволь!.. Но ведь ты… Но ведь он тебя…

— А-а, — так же безмятежно отреагировал Булат. — Ты про это?.. Ну, знаешь… Я его простил…

Мне сразу вспомнилась рука, протянутая открытой для рукопожатия

ладонью, с которой Фима Эткинд шел навстречу оскорбившему его Олжасу Сулейменову, и добрая, прощающая его улыбка…

Нет, у Булата было совсем не такое лицо, когда он небрежно сообщил мне, что простил «Володьку». Холодное, как будто даже равнодушное…

Булат, как я уже говорил, был человек закрытый. И я так и не понял, насколько искренним было это его прощение. Кто его знает: может быть, он просто делает вид, что оскорбление, нанесенное ему бывшим другом, не так уж глубоко его задело…

Но я бы так не мог.

Ни за что! Ни при какой погоде!

«Я жид по натуре и с филистимлянами за одним столом есть не могу», — однажды сказал о себе Виссарион Григорьевич Белинский.

Значит, я не в такой уж плохой компании.

Хотя теперь, кажется, эта компания считается плохой…

Вспомнилось. Зашел я как-то с сыном в большой книжный магазин на Кузнецком. На стенах там красовались портреты всех корифеев отечественной словесности: Пушкин… Гоголь… Тургенев… Гончаров… Толстой… Чехов… Горький…

Сыну было тогда лет четырнадцать — это было то самое время его жизни, когда моя жена (я об этом уже рассказывал) сгоряча хотела его забрать из школы и отдать «на перевоспитание» на шинный завод. Как вы понимаете, в то время он менее всего интересовался классической русской литературой. Тем не менее, оглядев висящие на стенах портреты классиков, он узнал почти всех.

Неузнанным остался только один: Виссарион Григорьевич Белинский.

— А это кто? — толкнул он меня, показывая на портрет великого критика.

Я сказал:

— Белинский.

— А-а, — кивнул он. — Сумасшедший Виссарион…

Я не мог удержаться от смеха, услыхав, как трансформировалось в голове бедного моего нерадивого школьника прозвище «Неистового Виссариона».

В те времена, когда моему сыну было четырнадцать, авторитет Белинского был еще сравнительно высок. Хотя уже приходилось слышать, что в знаменитом его споре с Гоголем прав был не он, а Гоголь.

Ну а теперь уже почти общим местом стало убеждение, что Белинский был чуть ли не злым гением великой русской литературы.

Не входя в существо этого спора (здесь и сейчас — не время и не место), могу сказать только одно: по части «жидовской» нетерпимости я и сегодня остаюсь с «Сумасшедшим Виссарионом».

* * *

Когда в том — уже московском — телефонном разговоре Володя Максимов с обидой напомнил мне, что, оказавшись в Париже, я не пожелал с ним встретиться, я, услышав этот его упрек («Но ведь ты был в Париже…»), все-таки испытал чувство некоторой неловкости.

Подумал, что, может быть, и в самом деле я поступил нехорошо, не по-человечески. Вот ведь Булат, у которого было гораздо больше оснований для того, чтобы не встречаться с Володей, все-таки переломил себя, нашел в себе силы забыть обиду. А может быть, мудро решил, что Володька все-таки психопат, «бешеный огурец», который кусает кого ни попадя — и чужих, и своих, — и нам, хорошо знающим его старым друзьям, нельзя не принимать это во внимание.

Но эти мелкие уколы совести беспокоили меня недолго. Прошло совсем немного времени, и я окончательно утвердился в мнении, что правильно поступил в той ситуации именно я, а не Булат. Не надо было нам с ним встречаться. Ни мне, ни Булату.

Помог мне утвердиться в этой моей «жидовской» (по Белинскому)

нетерпимости сам Максимов, ставший регулярно печатать то в «Правде», то в прохановской черносотенной газетёнке «Завтра» (тогда, кажется, она еще называлась «День») дурно пахнущие статейки, клеймящие нашу молодую демократию («дерьмократию»), «безмозглые» реформы Гайдара, отнявшего у старух их «гробовые» деньги, бессовестную «прихватизацию» Чубайса. И — уж не знаю, хотел он этого или нет, — но выходило у него, что, как ни плоха была советская власть, она была все-таки лучше, чем нынешний «оккупационный режим банды Ельцина».

Этот набор идей, точнее, готовых идеологических — лучше даже сказать пропагандистских — штампов тогда носился в воздухе. И — что скрывать! — находил отклик во многих людских сердцах.

В то время у меня появился приятель-таксист. В первом же разговоре с ним выяснилось, что года полтора проучился он в МГУ на факультете журналистики, но вскоре женился, родился ребенок, — он понял, что от высшего образования ничего хорошего ему не светит, а семью надо было кормить, — и, бросив свой факультет, он ушел в таксисты.

Когда мы с ним познакомились, он уже ушел и из таксопарка. Ему продали по дешевке списанную, давно выработавшую свой срок «Волгу», и он промышлял теперь частным извозом.

Я записал его телефон, и когда нам с женой надо было добираться до какого-нибудь аэропорта — Шереметьева или Домодедова — звонил моему Валерию, и он доставлял нас туда без всяких хлопот и за не слишком разорительную для нашего кошелька плату.

Спустя года два он заехал за нами уже не на древней своей развалюхе, а на новенькой, белой, сверкающей «Волге».

На следующий год, отвозя нас в Шереметьево, он обратил мое внимание (я заметил это не сразу) на то, что «Волга» у него уже другая — черная.

— А где же та? — спросил я.

— Сыну отдал.

И сразу, что называется, с ходу завел обычную свою шарманку: как ужасна наша жизнь, как плохо живется людям, до чего довели нас Гайдар с Чубайсом и «антинародный режим Ельцина».

— Валерий! Побойтесь Бога! — не выдержал я. — Я ведь помню вашу старенькую машину! А теперь вот вы купили новую «Волгу». Прошел год — отдали ее сыну и купили вторую… Уж чья бы, знаете, корова мычала, а ваша бы — молчала…

Он растерянно замолчал.

Но молчал недолго.

— Ну, а культура, Бенедикт Михалыч? — снова оживился он. — Культура-то гибнет!

Этих стонов о гибели культуры я в то время наслушался уже предостаточно. И не только наслушался, но и начитался. Сколько их было тогда — этих лицемерных воплей о том, что великая наша культура погибает — и вот-вот погибнет совсем — от того, что лишилась опеки государства, и от еще большей беды, имя которой — коммерциализация.

Поскольку в основном эти вопли исходили от тех писателей, о которых еще в советские времена кем-то метко было сказано, что писателями они могут быть только при поддержке армии и флота (я бы добавил: и еще одной мощной конторы), я ринулся в бой: написал несколько статей, в которых доказывал, что никакая гибель нашей культуре не грозит, напротив, культура наша переживает сейчас подлинный расцвет: к читателю пришли наконец романы, повести, стихи, поэмы, философские труды, долгие годы прятавшиеся от него за семью замками во всевозможных спецхранах. И коммерциализация (то есть кооперативные и частные книгоиздательства) никакой бедой нашей культуре не грозит. И слава Богу, что у государства нет больше ни сил, ни средств, ни, кажется, даже желания патронировать и опекать культуру. От этой опеки, которая не отделима от стремления поруководить писателями, художниками и поэтами, культуре один только вред — именно отсюда грозит ей настоящая гибель, о чем мы, увы, хорошо знаем по нашему печальному опыту.

Поделиться с друзьями: