Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:

Вспоминаю еще один поразивший меня тогда (возвращаюсь опять в 60-е) случай.

В «Известиях» было напечатано письмо группы передовых рабочих. В сущности, это был донос «передовиков» на четверых своих товарищей, которые были награждены медалями («За доблестный труд», кажется, или еще что-то в этом роде), но не отнеслись к этой высокой правительственной награде с должным уважением. Не соизволили даже явиться куда надо, чтобы свои медали получить.

За этим «Письмом в редакцию» вскоре последовали другие, дружно осуждавшие незадачливых медаленосцев. И наконец месяца через два сюжет завершился традиционной рубрикой: «По следам наших выступлений», из которой мы узнали, что двое работяг (из четверых) признали свою вину и покаялись, а двое были этих

наград торжественно лишены. Так, значит, и не уговорили их взять эти злополучные медали.

Не знаю, насколько необходимо было тут это длинное отступление, но мне хотелось как можно нагляднее объяснить сегодняшнему читателю, почему все-таки так поразил меня взволнованный рассказ «Симки Нарбут» о том, как они с Виктором Борисовичем волновались: дадут ему орденок к семидесятилетию или не дадут?

Однако это мое отступление (коли уж я его затеял) было бы неполным, если бы я не добавил ко всему сказанному, что Шкловский в моих глазах был — не чета даже и самому Пастернаку. Ведь это же был Шкловский! Тот самый Шкловский, который выдвинул идею «Гамбургского счета», — предложил свою, истинную табель о рангах, согласно которой «Серафимовича и Вересаева нет, они не доезжают до города… Булгаков у ковра. Бабель — легковес. А Горький — сомнителен (часто не в форме».

Чего стоил (мог стоить!) в сравнении с этим Гамбургским счетом любой «ихний» орден!

Кстати, насчет слова «ихний», которое тоже не случайно тут из меня выскочило: вспомнился вдруг рассказ Серафимы Густавовны об объявлении, увиденном ею в витрине какой-то одесской лавчонки в 18-м или 19-м году: «Магазин будет открыт в 10 часов по-ихнему».

Соль рассказа заключалась в том, что каждая новая власть, занимая город, прежде всего меняла, устанавливала свое время. И бедные обыватели в этих, что ни день менявшихся, временах совсем запутались. Ну, а «по-ихнему», конечно, означало — «по-совецкому», «по-большевицкому» времени.

По отношению к своей веселой одесской юности Сима чувство юмора, как видите, сохранила. Но во всем остальном давно уже жила «по-ихнему». И вот, оказывается, что и он, Виктор Борисович, тоже уже готов напрочь забыть, выкинуть из головы свой «Гамбургский счет» — и жить «по-ихнему».

Нечто подобное нет-нет да и мелькало в некоторых его репликах и раньше.

Однажды, встретив его на нашей Аэропортовской и задав обычный в таких случаях вопрос: «Как дела?», в ответ услышал:

— Был в Италии. Еду во Францию. В Германии переводится моя новая книга. В Гослите готовится к выходу мой трехтомник… В общем, я от бабушки ушел!..

Поговорив еще немного о том, как славно складываются наконец после многолетних мытарств его дела, мы расстались.

Я пошел дальше и, пройдя еще несколько шагов, встретил Бориса Слуцкого.

— Что пишете? Против кого? Как романы и адюльтеры? — обрушил он на меня весь джентльменский набор обычных своих вопросов.

Не имея в запасе никаких интересных сведений о чьих-либо романах и адюльтерах, я рассказал, что только что встретил Шкловского, который известил меня, что был в Италии, едет во Францию и вообще «от бабушки ушел».

Выслушав мое сообщение, Слуцкий сказал:

— Боюсь, он плохо представляет себе характер этой бабушки.

На самом деле насчет характера «этой бабушки» у Виктора Борисовича никаких иллюзий, конечно, не было. Но он был упоен тем, что наша «Софья Власьевна», кажется, возвращает ему наконец то место в официальной советской табели о рангах, которого он заслуживает.

Это я понимал и ничуть за это его не осуждал.

Но одно дело — волноваться, выйдет или не выйдет наконец его трехтомник в Гослите, или даже — выпустят или не выпустят его с Симой в Италию, и совсем другое — тревожиться из-за того, попадет или не попадет он в список орденоносцев…

Не знаю, все или не все эти мои мысли и чувства отразились тогда на моем лице. Но кое-какие, видимо, отразились. Потому что Виктор Борисович в ответ на этот мой невысказанный вопрос («Как? Неужели и вы тоже волновались из-за того,

дадут или не дадут вам эту жестянку?») все же отреагировал. И счел нужным внести в правдивый Симин рассказ некоторые коррективы.

— Понимаете, история такая… Орден, конечно, ерунда… Но если не дадут, все начнут шушукаться: что такое? Почему не дали?.. Ну вот…

И вдруг на миг сверкнула его озорная насмешливая улыбка. Как молния предвещает гром, так эта усмешка у Шкловского предвещала какое-нибудь «шкловское» mot. И mot последовало:

— Ведь оценки нам ставят не за успехи, а за поведение.

* * *

Главная претензия Аркадия к «Симке Нарбут» — я бы даже выразился сильнее, главная причина его ненависти к ней, — состояла в том, что она хотела жить хорошо. Даже не просто хорошо, а очень хорошо. Так, как — уже открыто, не таясь, а даже слегка бравируя этим, — жили в то время представители того советского «нового класса», о котором (как раз тогда, в то самое время) написал свою знаменитую книгу Милован Джилас.

Но книга Джиласа «Новый класс» была подпольной, «самиздатовской» (правильнее даже было бы сказать — «тамиздатовской»), а критические упоминания о существовании этого советского «нового класса» — во всяком случае, об отдельных «омещанившихся», обуржуазившихся его представителях, — каким-то чудом проникали и на страницы легальной советской печати.

Помню, многие мои друзья и приятели с восторгом цитировали тогда строки Ярослава Смелякова из недавно появившейся его поэмы «Строгая любовь»:

В гостях у нынешних друзей хожу натертыми полами, не отвергаю скатертей, не возмущаюсь зеркалами. Но я встречал в иных домах под сенью вывески советской такой чиновничий размах, такой бонтон великосветский, такой мещанский разворот, такую бешеную хватку, что даже оторопь берет, хоть я неробкого десятка. В передних, темных и больших, на вешалках, прибитых крепко, среди бобровых шапок их мне некуда пристроить кепку. Прогнув блистательный паркет, давя всей тяжестью сознанье, огромный высится буфет — кумир дворянского собранья. Благодарю весьма за честь, но в этом доме отчего-то я не могу ни пить, ни есть, ни слушать светских анекдотов.

В устах Смелякова, ностальгирующего по своим родным тридцатым, по своей нищей, пролетарской, комсомольской юности, всё это звучало более чем естественно. Но нечто в том же духе я постоянно слышал и от Аркадия — от этого сноба, этого рафинированного эстета, создателя загадочной «теории необарокко», юность которого протекала среди изысканных экслибрисов, старинных книжных раритетов и стихов «раннего Сюпервьеля».

Однажды пришел встревоженный.

— Белинков сказал, что я похож на раннего Сюпервьеля.

Такого поэта он не знал., что было ударом по его эрудиции. Предприняли расследование. Выяснилось, что из Сюпервьеля на русский язык переведено два стихотворения в антологии Бенедикта Лившица. Выяснилось также, что Белинков французского не знает. Слуцкий успокоился. На Сюпервьеля он не был похож.

(Давид Самойлов. Перебирая наши даты. М., 2000. С. 153–154)
Поделиться с друзьями: