Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:
— Успокойтесь, Виктор Борисович, — сказал я. — Мы знаем, что вы никогда не были внутренним эмигрантом. Вы были внешним.
Эта незатейливая шутка неожиданно его отрезвила: что-что, а юмор он чувствовал хорошо.
В общем, он постепенно остыл, и вечер закончился вполне мирно.
А вот другой такой же конфликт, вспыхнувший по сходному поводу, растянулся на несколько недель и едва не кончился полным разрывом наших отношений.
Виновником разразившегося скандала на этот раз был я. И, как это ни смешно, спровоцировал скандал точь-в-точь как в тот раз моя жена — по неведению.
Началось с того, что я и двое моих друзей-соавторов (Лазарь Лазарев и Стасик Рассадин) решили в очередной раз написать пародию на Шкловского.
Писать пародии на Шкловского — одно удовольствие. Его художественный почерк, сам характер его причудливого, скачущего, ассоциативного мышления, всё это — клад для пародиста.
В общем, сказано — сделано: сочинили.
Называлась она — «Письма не о кино»:
Раньше я думал, что зимой холодно, а летом жарко.
Многие и теперь продолжают думать так же.
Им кажется, что яблоки все еще падают сверху вниз, как во времена Ньютона.
Так вот об Эйнштейне.
Эйзенштейн был гений.
Сашко Довженко тоже был гений. Кроме того, он был моим другом.
Сашко снял ленту «Земля».
Друг моей юности Абрам Ром снял ленту «Гранатовый браслет».
Феллини такую ленту не снял бы. Его ленты поставлены, но не осуществлены.
В них эксцентризм работает, как эксцентрик на распределительном валу дизеля.
Но я пишу эти письма не о кино. Я пишу о климате.
«Климат» слово греческое. Кажется, так. Надо посмотреть в словаре иностранных слов.
«Дворник» слово русское, хотя в моей молодости дворниками были татары. Это слово означает «человек с метлой». Метла — протез дворника Она продолжает его руку, и сама продолжается в ней. В ее черенке локализуется его сила. Сила меняет психологию. Психология меняет климат.
Ну и так далее.
Пародия — как пародия. Не хуже и не лучше многих других. Но чего-то в ней не хватало. Какой-то изюминки.
И тут я вспомнил, что когда-то, давным-давно, занимаясь в спецхране Ленинской библиотеки Эренбургом, в каком-то эмигрантском журнале прочел крохотную статейку Шкловского, которая совершенно неожиданно, без всякой связи с предыдущим текстом, завершалась фразой: «Роману Якобсону — привет!»
А может быть, это была и не статейка, а напечатанное в журнале письмо: Шкловский тогда декларировал смешение этих жанров как некий художественный принцип, рожденный причудливыми обстоятельствами, в которых литератору приходилось в то время жить и работать:
Дорогой Рома!
Надя вышла замуж.
Пишу тебе об этом в журнале, хотя и небольшом, оттого, что жизнь уплотнена.
Если бы я захотел написать любовное письмо, то должен был бы сперва продать его издателю и взять аванс.
Это из «Письма к Роману Якобсону», которое Шкловский напечатал в эренбурговском журнале «Вещь». Этот журнал я и читал тогда в спецхране, и мне мнилось, что фраза «Роману Якобсону — привет!» — из того же журнала. Но сейчас, когда я захотел это проверить, оказалось, что там ее нет: видно, что-то перепутал.
Как бы то ни было, эта запомнившаяся мне с тех спецхрановских времен и восхитившая меня фраза безусловно принадлежала Шкловскому. И Шкловскому именно тех времен, когда он был не внутренним эмигрантом, а внешним.
Фраза была лихая, озорная, а главное — очень «шкловская». И я подумал, что она как нельзя лучше годится для того, чтобы стать той изюминкой, в которой так нуждалась не вполне получившаяся наша пародия. Я поделился этой нехитрой идеей с друзьями-соавторами, она им понравилась, и, не мудрствуя лукаво, мы приписали к нашей пародии еще одну, вот эту строку: «Роману Якобсону — привет!».
Благодаря этой фразе пародия — так нам, во всяком случае, тогда казалось — обрела окончательный блеск, и мы напечатали ее в «Литературной газете».
Шкловские в это время были в Ялте.
У меня сохранилось письмо, которое Виктор Борисович тогда прислал мне (вернее, не мне, а нам, всему нашему семейству) оттуда.
Привет из Ялты от Симы и от меня Вам, Славе, Феликсу.
В Ялте дождь шел с 27-го по 16 мая… Вероятно 16 дней.
Кроме того я падал с лестницы.
16 едем в Коктебель горной дорогой.
В Коктебеле будет Карадаг и солнце.
Что с Вашей статьей и круговращением сфер.
Пишите!!!
Здесь Каплер с Каплершей.
Здесь Ермолинский, Оксман и т. п.
Нордик приходит редко мы его кормим, но он худ и печален. Стоит на лестнице и просит подаяния. Но ест из осторожности не всё, что дают — предпочитает умереть с голоду.
Я ем всё подряд и мне даже ничего.
Пьем кофе.
Я привел тут это письмо отчасти для того, чтобы показать, какими тесными — почти родственными — были тогда наши отношения. Но — лишь отчасти. А главным образом потому, что очень виден в нем тогдашний Виктор Борисович — живой, озорной, нестареющий, благодушный, доброжелательный, постоянно интересующийся моими жалкими тогдашними литературными успехами («Что с вашей статьей?..»).
Как видите, даже дальность расстояния, пролегшего между нами, не мешала продолжавшемуся постоянному нашему общению. Ну а как только Виктор Борисович и Сима вернулись (уже не из Ялты, а из Коктебеля) в Москву, в тот Же вечер мы были у них.
Вечер прошел, как говорится, в теплой, дружественной обстановке.
Я показал Виктору Борисовичу «Литгазету» с нашей пародией. Читать ее (Бог уберег!) он не стал, только глянул на шарж, которым она была проиллюстрирована. Когда я спросил, понравился ли ему рисунок, он сказал:
— Нет!
И тут же объяснил, почему он ему не понравился:
— У меня иначе шея прикреплена к плечам. Я сильный человек. Когда Боря Эйхенбаум въезжал в новую квартиру, я завязал узлом кочергу. А не так давно, когда Боря умер, на поминках, я эту кочергу развязал.
Засиделись мы в тот вечер, как водится, допоздна и расстались довольные друг другом, в самом что ни на есть лучшем расположении духа.
А наутро разразился скандал.
И какой!
Чуть ли не на рассвете меня разбудил какой-то особенно пронзительный телефонный звонок.
Звонил Шкловский.
Я сразу узнал его «голос Дантона». Но понять, о чем он, не смог — ни сразу (спросонья), ни потом, когда сна у меня уже не было ни в одном глазу.
Это был какой-то дикий нечленораздельный рёв.
Мне удалось — и то далеко не сразу — разобрать только слово «Якобсон». Потом опять — долго — из трубки неслось что-то нечленораздельное. А потом я — на этот раз вполне отчетливо — услышал такую фразу:
— Как сказал Блок Чуковскому, не лезьте своими грязными одесскими лапами в нашу петербургскую боль!
Это было так ужасно, что я, не дослушав, бросил трубку.
Этой фразой он словно хлестнул меня хлыстом по лицу. Такого оскорбления — даже от Шкловского — снести я не мог. Всё, — подумал я. — Что бы там ни было, никакие отношения с ним для меня теперь невозможны.