Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Значит, можно обойтись без цоколя, музыкальных инструментов и вдохновенной позы?

— Эйла Хилтунен не занимается производством устарелых стандартов, — ответил Хансен, — и не копирует с копий… Она отлично понимает, что народная символика не обязательно должна быть иллюстративной, дословной; что в данном случае необходимо было искать синтетическое образное решение, выраженное языком современной пластики; что памятник, не считающийся с пейзажем, атмосферой, пространством, небом, природой (я бы добавил — и временем), пусть он даже красив, может оказаться далеким от произведения подлинного искусства.

В самом деле, вернее ли было бы, если б на этой поляне поставить бронзовую

или каменную фигуру Сибелиуса, автора «Финляндии», любимого народного композитора, — в пиджаке или пальто, с дирижерской палочкой или без, вдохновенно вслушивающегося или пишущего? Не знаю.

В искусстве нет и не должно быть всеобщих рецептов. Но есть вещи, заставляющие думать, волнующие, и есть произведения хоть и умелые, но холодные, бездумные. Есть летящий Давид Сасунский и есть Хачатур Абовян, вельможно стоящий на цоколе в сюртуке и накидке, похожей на римскую тогу; не припомню, чем он отличается от Грибоедова, стоящего на таком же цоколе в Тбилиси. Кажется, Грибоедов стоит без накидки.

Мариэтта Шагинян вспоминает о композиторе Спендиарове — «маленький человек, с круглым личиком, глядел сквозь очки, улыбался детской улыбкой…». Но у скульптора, что поставил памятник Спендиарову подле оперного театра в Ереване, были свои представления о величии (вернее, не свои, а взятые взаймы у давно минувших времен). Надо вчитаться в надпись, чтобы понять, кто именно восседает в бронзовом кресле — Спендиаров или Туманян (у театра стоят два на диво одинаковых памятника).

19

Поезд уходит на юго-запад; справа виднеется Арагац, слева дымят заводы. Мимо окон плывут окраинные дома среди садов, по-весеннему зеленые гряды огородов, красноватые плантации убранного хлопчатника, побурелые виноградники. Стадами стоят обмолоченные скирды. Полустанок из розового артикского туфа появляется на миг, и вдруг вдали — прямо перед окнами, во весь свой пятикилометровый рост — открывается двуглавый Арарат.

Желтое солнце висит высоко над его вершинами. Место высадки Ноя (старик, надо думать, причалил к вершине Большого Арарата) затянуто прозрачной дымкой. Стекают вниз по горе ледяные ручьи. Малый Арарат — удивительно правильной конической формы — облит снежной глазурью ровно до половины. К нему прилепилось концом длинное узкое облачко; кажется, что он курится дымом, как и положено вулкану.

Горные вершины Кавказа предстают перед вами как завершение, как девятый вал среди бури каменных волн. Арарат возникает без предисловий, он открыто стоит на ковре равнины, и в этом его особое, негрозное величие.

Равнина, которую принято называть Араратской долиной, — благословенный кусок армянской земли, хотя бы потому, что там ровно и не так уж много камней. Недостаток влаги пополнен людским трудом (каналы), а солнца здесь не занимать. Вот и сейчас оно заливает нежарким светом чисто вспаханные поля, скирды, виноградники, абрикосовые рощи. Тополя убегают вдаль, отмечая невидимые дороги, — ряды маленьких, желто горящих свечей, расставленных по равнине. Серо-зеленоватые купы деревьев смахивают на оливковые рощи, но это не оливы, это пшат — армянский финик, мучнистый, в коричневой кожуре.

Иногда тополя приближаются к самым окнам, все наливается трепетным желтым светом; затем они расступаются, открывая седую солонцовую гладь в кострах горящих кустов тамариска. Из личинок, питающихся листьями этого растения, говорили мне, добывался некогда пурпур. Яркая и стойкая краска библейских времен годилась для тканей, камня, бумаги, стекла и даже применялась как лекарство. В Матенадаране сохранился дневник Саака-миниатюриста, где он описывает рецепты приготовления пурпура для разных целей. Было время,

когда пурпур ценился вровень с золотом; одни называли его византийским, другие — армянским.

Проплывает какое-то село — сухие стебли кукурузы, ульи, увитые виноградом айваны, пирамиды кизяка… Розовый камень, черепица. Прохладно-зеленая с голубизной, стоит рядами капуста — тугие, огромные вилки на оголенной земле, — и снова серебро солонцов, пурпурные костры тамариска, черно-белая пасущаяся баранта…

На станции Октембер продают ведрами виноград, крупные помидоры, яблоки. В одежде женщин — все краски осени. Это все еще Армения Сарьяна. Но есть и другая; поезд свернул на север — вскоре она появится и вступит в свои права.

Облачко над Малым Араратом вспухает, множится — и вот уже затянуло обе вершины. Правее сгрудились сизые тучи; где-то над Турцией бушует гроза.

Это было в день высшего напряжения кризиса в районе Карибского моря. Те, кто оказался тогда на Западе, рассказывали потом о страхе, охватившем людей, о всеобщей тревоге, отчаянии, о панике на биржах Италии, о вдруг помрачневшей Франции, о внезапно опустевших гостиницах, о парижанах, всерьез обсуждавших вопрос — куда, где укрыться…

Слушая их рассказы, я вспоминал безмятежное, удивительное спокойствие Еревана.

Должно же быть объяснение такому спокойствию. Беззаботность? Нежелание взглянуть в лицо фактам? А может быть, оно происходит от невозможности поверить, что мир стоит на краю бездны? Мы ведь привыкли жить будущим, верить в будущее.

Человек Запада теперь гораздо более склонен верить в близкий конец света. К этому приучили не только атомные испытания, но и глубокий пессимизм послевоенного искусства. Оно слишком уверилось в неизбежности зла.

Гроза и солнце… Когда поезд стал, донеслись отдаленные глухие раскаты. За станцией Аракс начался подъем. Два паровоза на сцепе, согласно пыхтя, тянут вверх. Земля все гуще засевается камнем, все заботливее — чтоб не оставалось проплешин. И вдруг среди желтоватого камня — обмолоченные скирды, добротное длинное строение — должно быть, коровник; трактор с прицепом, ряды розовеющих домов. У станционного здания штабелями — бумажные мешки с цементом. Это Мастара, с ее полями среди камней, с ее отвоеванными полями. Гряды вспаханной земли расчерчены клеткой неглубоких канавок, снесенные камни лежат холмами.

Бурливая речушка бежит с юго-запада поперек движению. Все больше камня, и он все крупнее. Камень складывается в курганы, в основания несуществующих памятников или остатки крепостных стен. И вот уже все окаменело вокруг; лишь изредка — кустики и белые солонцовые пятна. Но вскоре и они исчезают; натужно пыхтя, паровозы тянут нас в каменную страну. Все кругом будто посеребрилось. Фантастический, лунный пейзаж. Острые серые изломы иногда подступают к самым окнам, иногда камни стоят торчмя, будто могильные памятники великанам строителям, иногда громоздятся башнями, серо-серебряными от векового лишайника; под лишайником — темно-серый, почти черный вулканический туф.

И снова — наперекор всему — село, куски отвоеванной земли, расчерченной оросительными каналами и огороженной низкими каменными стенами.

В Ереванской галерее, в зале Сарьяна, висит его «Армения», написанная в 1923 году. В этой картине как бы сливаются все темы Сарьяна, его излюбленные мелодии. Хоровод женщин кружится там на плоской кровле деревянного дома, а вокруг собралось все, что мило сердцу художника, — горная река, древний храм, столбы базальтовых скал, набегающие к обрыву деревья, быки в упряжке арбы, стройные тополя, черно-синяя баранта на зеленом пастбище, розовый камень, Арарат вдали — словом, все, в то же время не все…

Поделиться с друзьями: