Сквозь ночь
Шрифт:
В 1945 году я встретил в Дрездене крупнейшего знатока живописи, почетного доктора нескольких университетов. Когда я стал говорить с ним о русском искусстве, он вопросительно приподнял брови. Ему не был известен ни русский восемнадцатый век, ни девятнадцатый, ни двадцатый. Может, он и притворствовал по злобе, но не один он мог тогда похвастать неведением. И теперь, я уверен, не перевелись на Западе просвещенные европоцентристы с громкими учеными званиями и нешироким кругозором.
В этом есть и наша вина: мы издавна не умеем знакомить мир со своими культурными богатствами.
В 1909 году Блок пишет матери из Венеции:
«Здесь открыта еще международная выставка, на которой представлена вся современная живопись (кроме России). — И добавляет: — Общий
А ведь мы имели в 1909 году великолепных живописцев! Недавно я встретил итальянского литератора, живо интересующегося русским искусством; Врубель был для него откровением: он действительно не знал, да и откуда?..
Иногда, вдаваясь в мечты, я составляю в уме список для выставки, которую условно назвал про себя «Сто шедевров». Я бы, пожалуй, смог укомплектовать ее, взяв по одной вещи у каждого, начиная с Рублева и кончая Сарьяном, Кончаловским, Чуйковым… Я не пропустил бы ни одного этапа, ни одной вехи — как это сделано в небольшой, но прекрасной картинной галерее Армении, где можно проследить весь путь, пройденный и армянской и русской живописью. Вот была бы выставка! Провезти бы ее по столицам Европы, а лотом издать тиражом побольше альбом хороших репродукций с толковым текстом на нескольких языках…
Все это, впрочем, всего лишь мечты, оставим их; вернемся покуда к царю Артавазду и его дальнейшей судьбе.
Через девятнадцать лет после описанного спектакля новый римский триумвир Марк Антоний хитростью заманил Артавазда в свой лагерь и объявил его пленником. Армянского царя заковали в серебряные цепи и повезли в Египет, где он должен был украсить собой триумфальное шествие Антония.
Марк Антоний отличался от Красса известной неустойчивостью натуры, склонной к романтическим неожиданностям. Полюбив египетскую царицу Клеопатру, он так накуролесил, что задал пищу поэтам и драматургам на много столетий вперед.
Триумфы римским полководцам устраивались лишь по решению сената. Антоний наплевал на это; он ведь не остановился перед тем, чтобы бросить на произвол судьбы римский флот ради Клеопатры. Короче, он устроил себе псевдотриумф в Египте.
Клеопатра сидела на высоком золотом троне под балдахином, наблюдая триумфальное шествие, где должны были провести армянского царя в цепях. Антоний объявил Артавазду, что дарит его египетской царице, но обещал ему жизнь, а может быть, и свободу, если тот встанет перед Клеопатрой на колени, назовет ее «царицей цариц» и попросит ее милости.
Старик (Артавазду было за шестьдесят) вроде бы отказался. Так или иначе, через полгода ему отрубили голову. А его столица Арташат (Плутарх называл ее «Карфагеном Армении») была сожжена позднее нероновскими легионами. Император Марк Аврелий разрушил ее дотла.
Сколько я могу судить, Георг Гоян несколько идеализирует Артавазда; возможно, ему нравится, что этот царь любил театр и даже сам писал трагедии. Вернее было бы все же предположить, что тут наложило свою печать время, когда Гоян работал над книгой. Полтора десятка лет назад как-то не принято было хулить царей; некоторые очень крупные художники готовы были даже кровавую опричнину изображать как некое абсолютное благо.
Георг Гоян стремится представить Артавазда просвещенным, смелым, красивым, деятельным — словом, образцом лучших свойств. Между тем летописец пятого века Мовсес Хоренаци — его называют «отцом армянской истории» — писал иное:
«Артавазд не совершил никакого подвига мужества или храбрости. Он весь был предан яствам и питию; бродил, блуждая по болотам, по чащам тростников, по крутизне, охотясь на онагров и кабанов, не заботился ни о мудрости, ни о храбрости, ни о доброй памяти; служитель и раб своего чрева, он утучнял только его».
Кому же верить? Не призвать ли в судьи народную поэзию как выразительницу окончательной правды?
В Армении существовала легенда, будто закованный Артавазд не убит, а находится в плену у дэвов — злых духов — и заключен в пропасти Арарата. Верные псы царя стремятся освободить его, они грызут и грызут
цепи, но раз в году, в страстную пятницу, армянские кузнецы ударяют молотами — и оковы крепнут вновь.Иоаннес Иоаннисян (Брюсов назвал его народным певцом, создателем новейшей фазы армянской поэзии) так передает дух легенды:
Бей молотом по наковальне, кузнец! Бей молотом, звенья да крепнут цепей! Врага ненавистного звенья цепей! Бей молотом по наковальне, кузнец!.. Он, мстительный, хочет вернуться опять, Чтоб яд смертоносный страданий своих По лону земли без конца разливать, — Но крепко он стиснут в цепях роковых. Пусть верные псы те оковы грызут, Грызут беспрестанно оковы царя, — Страданья твои, Артавазд, не пройдут, Последняя в мире — далеко заря! Твоей обессиленной злобы порыв Под молотом нашим опять упадет! Мы верим: наш край еще будет счастлив И грешный народ еще блага найдет! Но если мы будем подобны камням, Расслышать не сможем призывов души, — Спасенья купель не откроется нам: Наш молот тогда, Артавазд, сокруши! Когда перестанем мы молотом бить, Вы, псы, разгрызите железо оков: Пора наступила царя отпустить, Он ринется в мир, и жесток и суров…Тут я всей душой на стороне легенды и готов повторить за поэтом:
Бей молотом, бей неустанно, кузнец! Бей молотом, звенья да крепнут цепей! Царя ненавистного тяжесть цепей! Бей молотом, бей неустанно, кузнец!Неожиданность — вот что особенно привлекает в незнакомом городе. Неожиданным был для меня памятник Давиду Сасунскому, поставленный недавно на привокзальной площади в Ереване.
Я собирался в Ленинакан и поехал к вокзалу в трамвае. Сойдя на остановке, я позабыл, зачем приехал. Я ходил вокруг памятника и цокал языком, изнывая от желания поделиться хоть с кем-нибудь неожиданной находкой. И было удивительно, что люди торопятся по своим делам и проходят мимо.
Мне кажется, это лучшая конная статуя, поставленная у нас за столетие, а может быть, и больше.
Впрочем, слово «статуя» здесь не подойдет, оно предполагает неподвижность, статичность; а тут надо говорить о полете.
Памятник посвящен герою народного эпоса, повествующего о борьбе против арабского ига. Давид привстал в стременах на вздыбленном — нет, летящем коне, он отмахнул обеими руками назад тяжелый меч, «меч-молнию», его грудь обнажена, плащ отнесло встречным ветром, тугие завитки волос упали на лоб, нахмурены грозно брови. Куркик-Джалали, его верный конь, летит над бездной, как и должно лететь сказочному коню, одним прыжком переносящему всадника через Севан.
Он вот-вот оторвется от серой скалы: оттуда, сверху, водопадом льется вода из полуопрокинутой копытом бронзовой чаши. Это — по замыслу скульптора — переполненная чаша народного терпения, а внизу, у подножия памятника, — море народных слез. Но дело, конечно, не в прямолинейной символике.
Впервые вижу памятник, где вода — не просто зеркало или элемент фонтанно-декоративного украшения. Плеск истекающей из чаши струи звучит, как голос рассказчика; ее непрестанное падение сверху вниз разительно усиливает впечатление порыва, бесстрашного полета всадника и коня над бездной.