Мы стоим с тобою у окна,смотрим мы на город предрассветный.Улица в снегу как сон мутна,но в снегу мы видим взгляд ответный.Это взгляд немеркнущих огнейгорода, лежащего под нами.Он живет и ночью, как ручей,что течет, невидимый, под льдами.Думаю о дне, что к нам плыветот востока по маршруту станций —принесет на крыльях самолетновый день, как снег на крыльев глянце.Наши будни не возьмет пыльца.Наши будни — это только дневка,чтоб в бою похолодеть сердцам,чтоб в бою нагрелися винтовки.Чтоб десант повис орлом степей,чтоб героем стал товарищ каждый,чтобы мир стал больше и синей,чтоб была на песни больше жажда.
Маяковский
(Последняя ночь государства Российского)
Как
смертникам жить им до утренних звезд,и тонет подвал, словно клипер.Из мраморных столиков сдвинут помост,и всех угощает гибель.Вертинский ломался, как арлекин,в ноздри вобрав кокаина,офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н,подбирая по буквам вина.Первое пили борщи Бордо,багрового, как революция,в бокалах бокастей, чем женщин бедро,виноградки щипая с блюдца.Потом шли: эль, и ром, и ликер —под маузером все есть в буфете.Записывал переплативший сеньорцифры полков на манжете.Офицеры знали — что продают.Россию. И нет России.Полки. И в полках на штыках разорвут.Честь. (Вы не смейтесь, мессия.)Пустые до самого дна глазазнали, что ночи — остаток.И каждую рюмку — об шпоры, как залпв осколки имперских статуй.Вошел человек огромный, как Петр,петроградскую ночь отряхнувши,пелена дождя ворвалась с ним. Пототрезвил капитанские туши.Вертинский кричал, как лунатик во сне, —«Мой дом — это звезды и ветер…О черный, проклятый России снег —я самый последний на свете…»Маяковский шагнул. Он мог быть убит.Но так, как берут бронепоезд,воздвигнутся он на мраморе плиткак памятник и как совесть.Он так этой банде рявкнул: «Молчать!» —что слышно стало: пуст город.И вдруг, словно эхо, — в дале-о-оких ночахего поддержала «Аврора».
12. XII. 1939 г.
Хлебников в 1921 г.
(Из цикла «Учителя»)
В глубине Украинына заброшенной станции,потерявшей название от немецкого снаряда,возле умершей матери — черной и длинной —окоченевала девочкау колючей ограды.В привокзальном сквере лежали трупы;она ела веточки и цветы,и в глазах ее, тоненьких и глупых,возник бродяга из темноты.В золу от костра,розовую, даже голубую,где сдваивались красные червячки,из серой тюремной наволочкион вытряхнул бумаг охапку тугую.А когда девочка прижаласьк овалутеплого светаи начала спать,человек ушел — привычно устало,а огонь стихи начал листать.Он, просвистанный, словно пулями роща,белыми посаженный в сумасшедший дом,сжигалсвоимарсианскиеочи,как сжег для ребенка свой лучший том.Зрачки запавшие.Так медведив берлогу вжимаются до поры,чтобы затравленныминапоследокпойти на рогатины и топоры.Как своего достоинства версию,смешок мещанскийон взглядом ловил,одетый в мешенс тремя отверстиями:для прозрачных рук и для головы.Его лицо как бы кубистом высеченное:углы косые скул,глаза насквозь,темьнаполняла въямины,под крышею волосизлучалась мысль в года двухтысячные.Бездомная, бесхлебная, бесплоднаясудьба(поскольку рецензентам верить) —вотэти строчки,что обменяны на голод,бессонницу рассветов — ина смерть(следует любое стихотворение Хлебникова).
IV. 1940
«Самое страшное в мире…»
Самое страшное в мире —Это быть успокоенным.Славлю Котовского разум,Который за час перед казньюТело свое граненоеЯпонской гимнастикой мучит.Самое страшное в мире —Это быть успокоенным.Славлю мальчишек Идена,Которые в чужом городеПишут поэмы под утро,Запивая водой ломозубой,Закусывая синим дымом.Самое страшное в мире —Это быть успокоенным.Славлю солдат революции,Мечтающих над строфою,Распиливающих деревья,Падающих на пулемет!
X. 1939 г.
Дождь
Дождь. И вертикальными столбамидно земли
таранила вода.И казалось, сдвинутся над намисиние колонны навсегда.Мы на дне глухого океана.Даже если б не было дождя,проплывают птицы сквозь туманы,плавниками черными водя.И земля лежит как Атлантида,скрытая морской травой лесов,и внутри кургана скифский идолможет испугать чутливых псов.И мое дыханье белой чашей,пузырьками взвилося туда,где висит и видит землю нашуне открытая еще звезда,чтобы вынырнуть к поверхности, где мчитсяк нам, на дно, забрасывая свет,заставляя сердце в ритм с ней биться,древняя флотилия планет.
1940
194… г
Высокохудожественнойстрочкой не хромаете,вы отображаетеудачно дач лесок.А я — романтик.Мой стих не зеркало —но телескоп.К кругосветному небунас мучит любовь:боевза коммунумы смолоду ищем.За границейв каждой нишепо нищему,там небо в крестах самолетов —кладбищем,и земля вся в крестахпограничных столбов.Я романтик —не рома,не мантий, —не так.Я романтик разнаипоследних атак!Ведь недаром на карте,командармом оставленной,на еще разноцветной карте за Таллиномпресс-папье покачивается, как танк.
«Я вижу красивых вихрастых парней…»
Я вижу красивых вихрастых парней,что чихвостят казенных писак.Наверно, кормильцы окопных вшейинтендантов честили так.И стихи, что могли б прокламацией статьи свистеть, как свинец из винта,превратятся в пропыленный инвентарьорденов, что сукну не под стать.
1941
«Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!..»
Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!Что? Пули в каску безопасней капель?И всадники проносятся со свистомвертящихся пропеллерами сабель.Я раньше думал: «лейтенант»звучит «налейте нам».И, зная топографию,он топает по гравию.Война ж совсем не фейерверк,а просто — трудная работа,когда — черна от пота — вверхскользит по пахоте пехота.Марш! И глина в чавкающем топоте до мозга костей промерзших ног наворачивается на чеботы весом хлеба в месячный паек. На бойцах и пуговицы вроде чешуи тяжелых орденов. Не до ордена. Была бы Родина с ежедневными Бородино.
Хлебниково — Москва
26. XII. 1942 г.
Григорий Левин
Слово о поэте и друге
Когда я думаю о молодой поэзии начала сороковых годов, такой богатой дерзаниями и поисками, такой юношески угловатой и напористой, одно имя среди первых загорается в этом ряду — имя Михаила Кульчицкого.
Поэтический путь Кульчицкого рано оборвала война. Но если сравнить его творчество с тем, что писали тогда его сверстники — Михаил Львов, Сергей Наровчатов, Борис Слуцкий, Давид Самойлов, если сравнить Кульчицкого с Павлом Коганом и Николаем Майоровым, жизнь которых оборвалась так же рано, можно будет заметить, что в те, довоенные, годы Кульчицкий был резче, острее, угловатее всех. Рядом с умной, логически четкой и остро проблемной поэзии Слуцкого, рядом с ориентированной во многом на классическую традицию эпически-величавой поэзией Майорова и романтически-возвышенной Павла Когана поэзия Кульчицкого выделялась своим мощным эмоциональным напором, крепкой мужской хваткой стиха, горячей, взвихренной его темпераментностью. Полемической остротой и резкостью видения стих Кульчицкого был, может быть, в чем-то сродни некоторым стихам тех лет Николая Глазкова.
Мне думается, что именно у Кульчицкого наиболее страстно и сильно выразилась общая черта поколения — протест против схематичности, «официозности» в раскрытии большой политической темы времени, настойчивое, убежденное обращение к двадцатым годам как к хранилищу революционной чистоты и принципиальности, чуждой каких бы то ни было нравственных компромиссов. Бескорыстие революции заполонило душу Кульчицкого. Ему равно были чужды и холодные отписки от гражданской темы, в которых поэт, говоря словами Маяковского, «все входящие срифмует впечатления и печатает в журнале исходящем», и измельченное лирикописание, лишенное гражданской широты и размаха. Характерно, что и теме России, так волновавшей в те годы и Павла Когана, и Николая Майорова, Кульчицкий предпослал собственные строки: «И коммунизм опять так близок, как в девятнадцатом году». Революционная традиция была смыслом и существом поэзии Кульчицкого.
Мне — да, я думаю, и каждому, кто знал Кульчицкого, — трудно было бы говорить о нем как о человеке без ощущения этих особенностей его поэзии. Ибо речь идет о личности поэта во всем единстве его человеческих и творческих качеств.
* * *
На первом курсе филологического факультета Харьковского университета появление Кульчицкого было сразу замечено. Он обращал на себя внимание уже своей внешностью — высокий, несколько угловатый, но крепко и ладно скроенный, широкой кости, с огромной копной волос, с крупными чертами лица, большими, остро и далеко видящими глазами, скульптурной лепкой лба, скул, подбородка. Он и тогда напоминал мне ранние портреты Маяковского, особенно известный фотопортрет — в блузе, с папиросой в руках, с глазами, резко и прямо устремленными на вас. Запоминался и сильный, несколько грубоватый тембр голоса Кульчицкого, как будто наливавшийся металлом, когда он читал свои стихи. А читал он их прекрасно, с необыкновенной энергией и темпераментом, отчетливо выделяя все ритмические повороты в стихе и словно лепя свои метафоры, усиливая голосом предметную ощутимость слова.