Слепые подсолнухи
Шрифт:
Младший лейтенант Риобоо, сгоравший от служебного рвения, напрягся, весь обратился в слух, заслышав, не желает ли обвиняемый объясниться, или тебя, красное дерьмо, прямо сейчас поставить к стенке? И одним махом покончить с этим взглядом, полным покорности и смирения. Взглядом, с надеждой вглядывающимся в глаза полковника. Взгляд, казалось, завис, застрял в тяжелой властной тишине, в растерянности.
Секретарь трибунала, в данный момент абсолютно бесполезный, оторвался от рисования боевых знамен и сосредоточил все свое внимание на изучении документов, уставился в груду бумаг, в изобилии покрывавших его ученическую парту. Хуану Сенре тоже потребовалось время, чтобы восстановить в памяти, несмотря на потерю
Рядом с деревянным распятием на дальней стене висела фотография генерала Франко в пилотке. Свирепый взгляд, хищная ухмылка, полевой мундир. Пустой просторный зал судебных слушаний, бывший школьный класс, хранил тишину. Огромный запор на дверях дальней стены отсекал почти все звуки, доносившиеся извне. Только едва ощутимое эхо напоминало, что где-то там, снаружи, хлопают двери, раздаются четкие, отрывистые команды и торопливые шаги. Но здесь царила тишина. Трое караульных в глубине зала были более похожи на каменных истуканов, не столько воинственных, сколько уставших, лишенных эпической величавости.
В одно мгновение Хуан вспомнил многое и почувствовал страх, даже ужас при мысли, что придется еще долго-долго стоять по стойке «смирно». Он оперся на парту секретаря, который располагался по его правую руку, — оперся, лишь бы не поддаться накатившему на него приступу слабости и дурноты, лишь бы не потерять сознания. Но немилосердный удар по руке, нанесенный великим рисовальщиком боевых знамен, лишил Хуана последней опоры, он потерял равновесие и рухнул как подкошенный прямо на протокол допроса. Блондинчик стал дубасить по спине упавшего на школьную парту Сенру и орал, поминая «сукина сына», перемежая проклятия и команду «смирно». Хуан попытался встать навытяжку как можно быстрее, но делал это с какой-то болезненной заторможенностью. «Так точно!» — лепетал он. И всякий раз сползал, обмякший и расслабленный, словно веки человека, нанюхавшегося эфира. Наконец бессильно растянулся на полу, будто оборванная лиана.
Было очень холодно.
Отчасти от голода, отчасти от боли, отчасти от страха, отчасти от осознания себя побежденным Хуан Сенра находился сейчас в полубессознательном состоянии. Он не воспринимал слова, скорее реагировал лишь на движения и жесты. Двое молодцов оттащили его в темный, сырой угол и заставили стоять неподвижно среди таких же, как и он, фигур. С грохотом захлопнулась дверь. Хуан готов был уже потерять сознание, но тут почувствовал: кто-то слегка дотронулся до его спины и шепотом спросил: «Хуан, что они с тобой делали?» В этот миг к нему вернулось некое чувство защищенности: его назвали по имени. Завеса бессознательного полузабытья отступила.
Стемнело. К ночи его вместе с другими обреченными перевели в тюрьму. Они шли цепочкой, в затылок, друг за другом, со связанными за спиной руками. Хуан никак не мог понять одной простой и страшной вещи: почему всех отправили в четвертую галерею, а его одного доставили во вторую. В тюрьме существовал твердый порядок: во второй галерее находились те, кто еще только ожидал вынесения смертного приговора, а в четвертой держали тех, кто его уже дождался.
Более половины из тех трех сотен человек, которые толпились в галерее, будто в одной огромной камере, окружили Хуана. Его непрестанно теребили, засыпали вопросами, хотели найти объяснение необъяснимому. Оттого спрашивали и переспрашивали одно и то же, одно и то же: «Тебя признали невиновным? Тебя отпустили? Что там у тебя было? Как они с тобой обошлись?» Должна же быть какая-то причина, какое-то разумное объяснение чуду, почему и как он, именно он оказался во второй галерее.
— Я не знаю, я потерял сознание. И меня опять притащили сюда.
— Тебя пытали?
— Нет, но было ужасно страшно. Как только представлю себе, что меня станут пытать…
Если бы ему было под силу собраться с духом, успокоиться, тогда, наверное,
он смог бы попытаться понять, почему все случилось именно так, как случилось. Но он не сумел пересилить смятение. Когда нечто представляется необъяснимым, подвергать сомнению разумные аргументы, ясные факты — то же самое, что и лгать. Те, что стоят на защите истины, блюдут истину, часто сами прибегают ко лжи. Поэтому Хуан замолчал. Пусть Эдуардо Лопес сам сопоставит все факты, разложит их по полочкам без посторонней помощи, даже не имея ни малейшего понятия об истиной картине.Эдуардо Лопес — член политбюро Коммунистической партии. Его недюжинные командирские способности и особенно усилия по организации обороны Мадрида в последние месяцы воины снискали ему поистине всенародную славу. Он был захвачен в плен на Южном фронте и нимало не сомневался в своем будущем, его судьба была ему ясна. И все же, несмотря ни на что, дерзнул самоотверженно взяться за устройство тюремной жизни, даже организовал посменное дежурство и уход за теми несчастными, кто окончательно пал духом. И при этом еще успевал поделиться своими политическими воззрениями и размышлениями о причинах всеобщих злоключений.
С этой целью Лопесом был даже установлен особый порядок публичных, насколько это было возможно, диспутов. Наиболее подкованным, политически грамотным агитаторам предписывалось обязательно вступать в разговоры, поддерживать беседы заключенных и ненавязчиво внушать идею о том, что они здесь не просто так сидят, несчастные страдальцы, а борются и защищают великое дело справедливости. Конечно, подобные слова никому утешением не послужили, но все же… все же многие благодарили тех, кто пытался всеми мыслимыми и немыслимыми способами поддержать искорку жизни в погибающих душах.
В ответ Лопес отвечал им благодарностью, а они, бледные, изнуренные и осунувшиеся, окоченевшие от холода, с любопытством откликались на его слова. Объяснением почти всему был страх.
Хуан Сенра свернулся тугим калачиком среди таких же, как и он, собратьев по несчастью. Судорожно прижал алюминиевую плошку к груди, словно это был верный знак: когда-нибудь он еще раз поест. Плошка стала символом надежды. Может быть, он останется в живых. Офицер-альбинос пнул Хуана ногой в бок. Сейчас резкая физическая боль вырвала его из бездны мрачных страданий и бесконечной душевной боли. А память, казалось, бросала его в пучину бесплотных, почти неосязаемых терзаний, в пучину тоски.
За несколько дней до суда Хуан Сенра написал письмо брату. Простился, но прощения не просил. Потом сожалел, что не сделал этого. Он должен был так много сказать, так много рассказать, а он всего лишь перечислил какие-то разрозненные обрывки воспоминаний, будто и не было никакого соучастия, будто существовало это только в его памяти. Сейчас, после того как он стал свидетелем пародии на судебное разбирательство, заглянул в огненную пасть преисподней, подумал: было непростительной ошибкой промолчать обо всем, ни слова не сказать о своей любви, о своих чувствах и привязанностях.
Хуан Сенра затосковал, вспоминая брата-подростка, от всего отстраненного, способного лишь издали наблюдать за несовершенством и ужасами мира, не в силах преградить им путь в свою собственную жизнь.
Безмолвие пожирало даже тишину. Разговоры, перешептывания, шорохи — все растворилось в непроглядном мраке, наполненном отдаленными, едва слышными отзвуками. До утренней зари жизнь в печальный каземат не вернется, а вернувшись на рассвете, вновь станет вестником смерти. Все знали, что в пять часов станут выкликать фамилии осужденных. Те, заслышав свое имя, спустятся во двор, заберутся в грузовики и направятся в путь, ведущий на кладбища Альмудена. Туда, откуда не возвращаются. Весь этот утренний церемониал относился только к обитателям четвертой галереи; для тех, кто оказался во второй, оставался уже привычный порядок: предстать пред ясны очи полковника Эймара, узнать о невозможности помилования. Все это означало одно: время. Время течет только для живых.