Слепые подсолнухи
Шрифт:
— А что с ним случилось?
— Мы его расстреляли. Скотина и подлец он был. Конечно, я им не все рассказал, думаю, может, еще пару-другую деньков протяну. Вот и все. Когда мое имя выкрикнут во дворе, тоже встану к стенке. А пока не торопи.
В отличие от большинства обитателей галереи, тощих и худых от тюремной жизни, Эдуардо был худощав от рождения. Острая, словно киль у птицы, грудь и огромный иудейский нос делали его похожим на муравьеда. Был он весь какой-то темный, потертый, словно церковный требник, что, правда, позволяло ему беспрепятственно и незаметно втираться, вползать в кружок заключенных, где он немедленно принимался осуждать осужденных и побеждать победителей.
Хуан разговор закончил и больше не собирался поддерживать его. За прошедшие годы выработалась привычка быстро обрывать беседы, тем более в таких неподходящих условиях. Сложившаяся внутри группы
В следующие два дня судебных заседаний не проводилось. Хуан и завшивевший юноша делились воспоминаниями. Эухенио Пас с началом войны только и начал-то жить по-настоящему. До этого он выживал в своей богом забытой деревеньке под названием Брунете. Летом молотил хлеб на току. Только сходили снега, а земля еще не проснулась, не отогрелась, была тяжелой и мерзлой, распахивал поле. Сеял овес до того, как приходили весенние ливни. В школу никогда не ходил, но с первого взгляда мог определить, из какой курицы получится здоровая, добрая несушка, а из какой — крепкий бульон, от какой овцы не стоит ждать хорошего приплода и какая борзая добудет кролика, не придушив его. Мужа, настоящего мужа, у его матери никогда не было. Понесла она от одного местного торговца, хозяина постоялого двора, который постарался, чтобы не осталось ни одной девственницы на всю округу — от Вильявисьосы до Навалькарнеро. На дух не переносила, когда Эухенио называл трактирщика отцом.
Хуан, подхватив беседу, рассказал о своем младшем брате, о жизни в Мирафлоресе. Правда, сколько ни старался припомнить нечто интересное, только долгие зимние вьюги всплывали в памяти, остальное растворилось в зыбком мареве забвения.
Как бы то ни было, на пару дней отпала необходимость появляться в суде и держать ответ перед полковником Эймаром. Во вторую галерею поникло зыбкое дуновение нечаянной радости. А на следующий день, на рассвете, вообще не прозвучало ни одного имени для расстрельного грузовика. Надежда тонкой струйкой сочилась сквозь ледяные глыбы застывшего ужаса. Но даже эта едва заметная струйка — настоящий волшебный бальзам — смогла ослабить, хотя бы на время, холод и голод. Почти незаметно для самих себя заключенные вдруг снова обрели способность улыбаться. Беглые и робкие, появлялись улыбки на лицах обреченных. Волна умиротворения разлилась по всей галерее, достигнув самых отдаленных уголков и стирая последние следы беспокойства.
Да, это был великий день. Эухенио Пас и Хуан делились самым сокровенным. Завшивевший юноша признался: его сильно расстраивает и беспокоит, что раньше его считали неплохим исполнителем канте хондо и просили что-нибудь спеть, а теперь никто его ни о чем не просит. Хуан подумал про себя: «Это потому, что ты уже покойник». А вслух успокоил, сказал, что лучше оставаться незаметным и не обращать на себя внимания. Так будет лучше.
На следующее утро Хуан гнал от себя любые мысли, старался не видеть, не слышать, не ощущать ни запахов, ни звуков. Занял очередь к параше. Уборная, если так можно сказать, располагалась в дальнем конце второй галереи. Омерзительно смрадное место в зловонных лужах. Невысокий прямоугольный помост, ряд отверстий, по обе стороны дыры — отпечатавшиеся в цементе следы ног, ни перегородок, ни дверей, ничего, только длинный помост, как куриный насест. Перед помостом — нескончаемая очередь. Смущение, которое испытывали здесь мужчины, заставляло их прятать свои чувства за откровенно грязными шуточками и руганью.
— Ты ведь санитар? — спросил Хуана капрал, проглядывая список. — Идем со мной.
Никакие уговоры, что стоит он в этой очереди не просто так, а по крайней надобности, действия не возымели, и он оказался по другую сторону решетки. Там недалеко от комнаты охраны находилась небольшая камера, рядом с которой безостановочно прохаживался часовой. Капрал приказал отпереть засов и впихнул в открывшуюся дверь Хуана:
— Этот к шести утра должен быть еще живой. Если помрет, тебя расстреляют. Понял?
Дверь с грохотом захлопнулась.
Все погрузилось в кромешный мрак. Ни зги не видно. Хуан, пока дверь не успела захлопнуться, разглядел на полу чье-то тело.
— Кто ты? — спросил Хуан, не решаясь дотронуться до незнакомца.
— Меня зовут Крус Салидо. А тебя?
— Хуан Сенра.
Крус Салидо стал главным редактором газеты «Социалист» в последние дни войны. Перед самым поражением попытался пробраться во Францию, в Оран. Поднялся на борт грузового парохода, который шел в Геную, но, когда зашли в порт, итальянские чернорубашечники сняли его с корабля и месяц спустя
доставили обратно в Испанию. Допрашивали его долго. Хотели узнать о том, как была организована система эмиграции, о планах Листера [20] вернуться в Испанию во главе армейского корпуса и о многом-многом другом, о тысячах вещах. Сейчас он уже толком и не помнил, о чем его спрашивали, что он отвечал. Судили, приговорили к смертной казни.20
Листер Энрике (1907–1989) — военный деятель Испанской республики.
Жизнь заканчивалась церемонией подготовки к смерти, скорее не церемонией, а изощренным издевательством и глумлением. Единственное, что не давало ему покоя, отчего он тяжело дышал, задыхаясь от чахотки, была неизвестность: в чем же его, в конце концов, обвиняют, в чем, в каком преступлении признали виновным? Знал, что победителей заботит только то, чтобы он перед расстрельной командой предстал живым.
— Граф Майальде хочет меня расстрелять публично. Прошу тебя, сделай все возможное, чтобы я умер немного раньше, — умолял Крус Салидо.
— Нет, и не проси меня об этом.
Крус Салидо понял все. И не посмел просить еще раз. Смертельно измученный, принялся он вспоминать о Бестейро [21] , который погибал в тюрьме Кармоны, об Асанье [22] , великом Асанье, который навек замолк где-то в глуши и забвении на чужбине, во Франции, покорившейся Гитлеру, о Мачадо, нашем великом Мачадо, умолкнувшем в Кольюре…
— Тебе не кажется, что мы все, наша страна, наш народ — мы все прокляты?
21
Бестейро Хулиан (1870–1940) — испанский политический деятель, социалист.
22
Асанья Мануэль (1880–1940) — испанский политический деятель. Президент 2-й Испанской республики.
— Нет. Я уверен, что нет. А если ты так думаешь, значит хочешь свалить вину на кого-то другого.
Сквозь тихие, сдавленные хрипы и одышку бедного редактора можно было едва расслышать его рассказ о товарищах по борьбе, которых он по мере сил защищал на страницах газеты. Искренне защищал, как профессионал, правда тем самым лишая своих друзей даже возможности сказать собственное слово. Наконец последние силы покинули журналиста, печальная, бесконечная история оборвалась, словно вздох застрял в горле, не находя пути наружу. Холодный мрак окутал Круса Салидо. Он не чувствовал тепла, идущего от Хуана. Единственное ощущение — боль. Боль в обнаженной спине. Тепла он не чувствовал, только боль, поэтому вяло сопротивлялся, когда Хуан повернул его на бок. Память, сдавленная телом, стала покидать раненого, и последним желанием было, собрав волю в кулак, вспомнить все. Любой ценой. Под утро в его словах уже ощущалась близость смерти. Говорил без остановки, не давал себе ни мгновения передышки. С каждым новым вздохом дыхание становилось все более тихим и слабым, тонкой струйкой пара покидая измученное тело.
Наконец он отошел, все еще силясь вспомнить что-то очень важное.
Дверь в камеру распахнулась. Удостоверились: Крус Салидо действительно умер. Сержант хотел расстрелять на месте Хуана Сенру, но капрал, дав ему пару-тройку увесистых пинков, выпихнул обратно во вторую галерею.
Хуан рассказал Эдуардо Лопесу о происшедшем. Притворился разбитым от горя, в подтверждение наигранно и неуместно разрыдался. Обитатели галереи могли выть под пыткой, глухо стонать под ударами, но не рыдать от огорчения.
Интуитивно почувствовал, что настоящим утешением может стать только письмо брату. Отправился на поиски тихого уголка и принялся за дело.
— Кому пишешь? — Возле него устроился завшивевший юноша. — Брату?
— Не столько брату, сколько к брату, а это не одно и то же.
— Ну ты и загнул! Скажешь тоже! Теперь понятно, почему тебя хотели расстрелять.
«…Я все еще жив. Прошло уже несколько дней. Их протянуть было совсем непросто. Провожу время с карандашом в руке и листом бумаги, в полузабытьи, но всегда настороже, даже когда на мгновение засыпаю. Все пытаюсь с толком использовать остаток времени, отпущенного мне. Чувствую: это время мне уже не принадлежит.