Слуга господина доктора
Шрифт:
– Наверное, отец и сын, – сказал я себе, в восторге от собственного ханжества. Мне стало неловко смотреть дальше, и я отвел глаза. Раздались свистки сторожей – агору закрывали, день был укороченный. Я встал и пошел восвояси на рынок, где купил ремень – он до сих пор живехонек, Ты его носишь временами, когда влезаешь в мои немецкие джинсы.
Потом я отправился в парк царицы Амелии, посмотреть на памятник Байрону. Как Ты знаешь, Байрон – национальный греческий герой. Он решил бороться за свободу этого угнетенного и довольно бестолкового народа, прожил в полуразбойничьем лагере повстанцев пару недель, попал под дождь, захворал инфлюэнцей и умер. Поскольку других героев со времен Плутарховых мужей в Греции было негусто, Байрону поставили памятник, который я хотел сфотографировать
Ничего особенного в этом парке не было – обычный запущенный южный сад, что-то вроде одной шестнадцатой нашего Никитского. Пахнет смолистой экзотикой, шишки валяются, гуляют мамочки с колясками, пенсионеры в панамах, собак и велосипедистов не пускают. Небольшой зверинец – зеленая мартышка, два-три пеликана, медведь-вырожденец, изнуренный чужим климатом. В вольере с утками затхлый прудик, в нем кверху лапками плавала какая-то птица, явно не затем, чтобы вынырнуть. Вокруг нее собрались пузырьки газа и мелкие рыбки. Мальчик выискивал камни и кусочки стекла, чтобы кинуть в дохлятину, а его мать или старшая сестра что-то кричала на своем зычном новогреческом языке. Я, уставший, присел посмотреть на разлагающуюся натуру и, известный чадолюбием, на греческого мальчика, который на этот раз безобразно орал огромным ртом, побиваемый матерью или сестрой. Я смотрел на этого сына и брата, на воплощенную в птице смерть, и размышлял о тщете сущего, о кладбище моей жизни, на котором с годами все прибывает гробов, о том, что ставить свечи заупокой становится все более накладно и, разумеется, о покойном шурине Александре, разительное сходство с котором все обнаруживали в моем лице, фигуре и манерах.
Этот Александр, судя по всему, был славным человеком, во всяком случае, знавшие его так говорят. Может, он даже и получше меня был – так или иначе, Марину, сестру свою, он никогда не обижал сам и другим в обиду не давал. Мою же биографию с известного момента можно рассматривать как историю Марининых страданий. По сути дела он лишь однажды и навеки ранил сестру, когда скончался досадным и нелепым образом.
Я вернулся в отель. Мы поссорились, так как назрела необходимость творческого скандала. Марина говорила что-то гневное, я огрызался. Но все же мы примирились и все простили друг другу. Я обнял ее, прижался щекой к ее волосам и скорчил омерзительную рожу в зеркало. Потом мы пошли смотреть на закат и есть персики.
Ко дню возвращения мое настроение прибыло – я покупал подарки друзьям, упаковывал вонючих морских ежей – дешевую экзотику, оживленно болтал с Мариной – и ведь нашлось о чем, вот что самое странное! Потом мы без приключений вернулись в Москву. До конца лета мы часто возвращались к теме, какие мы с ней все-таки разные люди и как ошибочно оказалось мое внешнее сходство с Александром. Я был философичен, учтив, временами добр и отзывчив – только все это было неправдой. В моей душе зрел гнусный план, и я не видел препятствий к его осуществлению.
VIII
Я положил себе за правило не отказывать в беседе никому, ибо если разговор хорош, я могу почерпнуть из него что-нибудь для себя, а если плох - могу принести пользу собеседнику.
Срок договора с итальянцем истекал в октябре 1995-го, что совпадало с отъездом Марины в Женеву по служебным делам. Это совпадение должно было послужить удовлетворению моих мерзейших чаяний.
Согласно подлому плану, аккуратно пятого октября я должен был с помпой въехать на Арбат под гром литавр и прожить там в одиночестве две недели. Две недели без родителей и жены – можешь ли Ты это себе представить? (Можешь). Марина не высказала ничего против – она даже обрадовалась
тому, что к ее приезду я создам некоторый уют. Она написала список поручений на четыре листа (продукты, обувные щетки, клозетная бумага и проч.) и улетела с легким сердцем, не зная, что бетховенская «судьба» уже стучалась в ее двери.Однако Мироздание упрямилось моему падению. Потомок гордых латинян наотрез отказывался съезжать с квартиры, мотивируя свое нежелание отсутствием Марины. Мы-то понимаем, что он был просто ничтожный аферист и пройдоха. Душа моя столь алкала порочной свободы, что я тут же нашел столь же остроумный, сколь и смелый выход из положения. Я предложил презренному католику (через его переводчицу – сожительницу, блядь и студентку института культуры) наивный уговор – дескать, мол, я всего-навсего завезу кое-какие вещички, полагаясь на то, что он вряд ли покорыстуется ничтожным скарбом бедняка, а затем оставлю Анджело (и блядь его, студентку института культуры) дожидаться приезда квартировладелицы. Но не в простосердечии сказал я эти слова. Следующим же днем я, холодильник, мама и дальний родственник – мудак и мастер на все руки – прибыли в оккупированное жилище. Напрасно итальянец заламывал руки, призывал мадонну, сулил щедрые по итальянским понятиям дары, напрасно его сожительница трогательно плакала, тряся плечом над бокалом мартини – все было вотще. Я был жесток и неумолим, поддерживаемый угрюмым молчанием родственника и дружелюбной воркотней мамы, которая, повязав дырявый передник, хлопотала в кухне у мартена. Итальянец удалился под позорные смешки и медичку свою – сучку, видать, еще ту – забрал с собой. Ввечеру, когда я ужинал боевыми трофеями, иностранец пришел журить меня, пользуясь тремя полурусскими словами, и мы бранились еще с полчаса.
– Анджело, – говорил Анджело, – нет палская. Анждело репарирен апартамент. Анджело, – он ожесточенно хлопнул себя по голому темени (я верно истолковал это как глагол «думать»), – Марина нет палская. Анджело, – (хлопок по лысине), – Марина, – он обрисовал в воздухе контуры женского тела, – Марина, – (он гневно погрозил кулаком), – нет цивилизационен. Анджело репарирен, – он показал мозолистые руки честного труженика, – нет палская. Анджело телефон полицай, – ему явно недоставало жестов для модальных глаголов, – Анджело нет телефон полицай. Марина, – он панорамно обвел взглядом кухню, – квартира. Ты, – он ткнул в меня черным ногтем, – нет Марина. Полицай ты ариведерчи.
Я холодно закурил. Анджело горестно вздохнул и продолжил:
– Москва палская.
Он посмотрел в окно на Арбат. Чирикали воробьи. Девочка играла в классы, шаркая битой по асфальту. Ах, это была не Италия. Это был мрачный северный город, куда Анджело приехал заработать денег для своей фамилии, для чернявых детишек, для Джульетты или Лукреции – ведь у него, наверное, была жена. Какая же палская показалась ему Москва, грязная и недружелюбная столица моей многострадальной Родины.
– Париж, Бейджин, – сказал Анджело, – цивилизационен. Бомбей цивилизационен. Гонконг, – добавил он с эмфазой, – цивилизационен. Москва нет цивилизационен.
Я стряхнул пепел в мою пепельницу. В общем-то, я с симпатией и пониманием отнесся к его словам. Но мне тоже было что сказать.
– Бомбей, – помолвил я, взвешивая каждый слог, – цивилизационен. Пекин, – сказал я, утяжеляя тембр, – цивилизационен? – Я злобно сощурился. – Однако, – продолжил я и пожалел, что сказал «однако» , – Анджело пиццерия нет Бомбей. Анджело пиццерия нет Гонконг. Нет Париж, нет Коста-Рика, Анджело пиццерия Москва, Арбат. Перке?
Что-то я все-таки мог сказать по-итальянски. Я затушил сигарету и встал грозно и мощно.
– Анджело репарирен апартамент? – спросил я глумливо, – Анджело, – я хлопнул себя по лбу, воспроизводя глагол «знать» , – цивилицационен? Италия, считаешь ты, цивилизационен. А Россия, – я показал рукой в сторону окна, стало быть, нет. А унитазная раковина – цивилизационен? Унитаз нет Италия, унитаз – Россия. И ванна – Россия. И обои наклеены – нет цивилизационен. Это Анджело их сам, своими золотыми ручками приклеивал, и это видно, Анджело. Ну-ка, иди сюда.
Я завел его в клозет.