Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Слуга господина доктора
Шрифт:

Она повернулась набок, ко мне спиной. Я обнял ее и уткнулся лицом между лопаток, но она сказала, что ей жарко, и у меня, дескать, колется подбородок. Я отодвинулся и полежал некоторое время в предощущении тоски. Мне хотелось расспросить подробнее про зоотехника, но я понимал, что это отдает дурным тоном, что правды я все равно не услышу, что если услышу, так это ранит меня, хотя и не должно было бы ранить, ведь не девственницу я искал обнаружить в постели этой ночью, а ветерана любви; а где она могла поднатореть в любовной науке, как не общаясь со всякими там зоотехниками, которые тискали ее, а она, должно быть, хохотала, и они рассказывали ей про слонов, как те совокупляются, а она слушала в наивном восторге, а я ей скучен и, видать, стар для нее. Мне захотелось пойти в кухню, посмотреть на веревку, в каковом желании я и уснул, проспав без сновидений до десяти часов утра.

X

Люби

ее, люби ее, люби! Если она к тебе благоволит – люби ее. Если мучит тебя – все равно люби. Если разорвет тебе сердце в клочки - а чем старше человек, тем это больнее, - люби ее, люби ее, люби!

Диккенс. Большие надежды.

Утро выдалось погожее. Воробышки почирикивали, светило последнее осеннее солнышко – холодное, но яркое, прозрачные деревья стояли во дворе недвижны. Рядом, смяв подушку, сбив одеяло, с припухшими глазами и полураскрытым ртом спало существо, которое на семь долгих месяцев заменило мне реальность. Вчера еще, чувствуя, что схожу с ума, я был несчастен, но сегодня, уже безумный, я радовался слюнявой радостью идиота. Поистине, Робертина напустила колдовского туману мне в очи – мир стал красив и слабоумен, и он получил имя. Теперь мир звали Робертиной.

Я проклят, я жид вечный, планета моя жалкая такая – из срока в срок любить не тех .

У меня, право, какая-то близорукая душа.

– Гляди, Арсик, это бегемот, – сказала мама в зверинце.

– Какой маленький... – разочарованно произнес я, четырехлетний. Мать проследила, недоумевая, в направлении моего взгляда. Я смотрел на птичку, что озабоченно прыгала у гигантской ноги.

Когда я впервые оказался в Париже, большого труда стоило мне на прогулках удержаться, чтобы разглядывать трещины на тротуаре. Я не видел прославленных красот. Почему под сенью девушек и жен умных, добродетельных я чах, становился язвителен и желчен, взгляд мой тяжелел, дыхание делалось тлетворно, и прежняя веселость возвращалась ко мне, буде я встречал какую-нибудь водительницу троллейбуса, телеграфистку – существо интеллектуально или социально неполноценное. Почему я так скупо расточал ласки моей души алкавшим их Марине и Чюче, и был так навязчив в благодеяниях с людьми, вовсе их не искавшими? Почему моими ближайшими друзьями от времени до времени становились безынтересные, слабохарактерные, посредственные натуры, с чем мои истинные друзья – остроумные мужчины, красивые женщины – за долгие годы научились мириться?

Она лежала, закинув голову, и хриплое дыхание вырывалось из ее прокуренных, источенных бронхитом легких. Я принял душ, повывая барочные арии в тональности льющейся воды, запахнулся в халат, налил шампанского. Все-таки я люблю шампанское (русское, разумеется) даже по утрам. Я взял наушники и поставил «Порги и Бэсс» – колыбельную. И сел, очарованный, смотреть на ее красоту. Шампанского оставалось прилично, колыбельная была мною записана подряд четыре раза – с одного раза я не наслушиваюсь. Она спала крепко, так что не меньше часа неторопливого счастья мне было обеспечено. Я смотрел в сладостной тоске и уже с первых же аккордов стал ждать конца всему этому. У меня был час ожидания – каким взглядом встретит она меня, вспомнит ли, что я не «Дима» ? В этот час я мог быть счастлив надеждой, что все начнется – ведь этой надежды никто у меня не отнимал, я вполне смел надеяться. Я же, привыкший мыслить мир в категориях конечного, ждал, что пройдет час (а может, и не час – сорок минут? меньше?), и она проснется, кончатся шампанское и Гершвин, кончится праздник . И мысль о скоротечности счастья омрачала его. Так уж несчастливо устроен мой характер: вечером я говорю «скорей бы утро» , утром – «скорей бы вечер» , кажется, в моем космосе вообще нет места настоящему. Я живу мыслями о прошлом и страхом будущего.

Робертина закопошилась в постели, замурчала, повернувшись сначала на один бок, потом на другой. Ей мешало солнце, но я ничего не мог с этим поделать – занавесок на окнах не было. Наконец, она раскрыла в прищуре отекшие глаза и хмуро посмотрела на меня. Моя душа болезненно сжалась – я опять заподозрил, что она не помнит моего имени. Она попросила сигарету, глубоко затянулась и начала кашлять. Жестом она показала, что ей нужен платок, чтобы сплюнуть мокроту. Я предложил купить лекарств, с чем она не стала спорить. Покурив, она намотала подушку на голову и вновь забылась. Я стал собираться – частью оттого, что действительно хотел облегчить ее страдания, отчасти из-за того, что всю свою красоту Робертина скрыла вульгарной подушкой. Но я мчался в аптеку, и это тоже был праздник. Я, представь себе, покупал пилюли для своей любовницы! Я приду домой, а она все еще там, ждет моего возвращения! Иногда,

правда, проскальзывали и мрачные раздумья – вполне фантастические, впрочем. Мне мнилось, что она специально отослала меня вон, чтобы быстро собраться и уйти, не оставив телефона. Но даже мне, изначально настроенному на мортальный исход любых отношений, эти фантазмы казались малоубедительными.

Когда я вернулся, она сидела, обложившись подушками, и мрачно курила. Я высыпал перед ней горку медикаментов. Она с некоторым интересом стала читать по складам названия. Особенно ее привлекла бутылочка какой-то немецкой тинктуры.

– Ты за это заплатил пятьдесят семь тысяч? – спросила она.

Я после некоторой паузы кивнул. На самом деле я заплатил тридцать семь, но малодушно промолчал. В конце концов, тридцать семь – это тоже дорого, и стоила бы эта бутылка дороже, я все равно купил бы ее, потому что для тех, кого люблю, мне не жаль ничего вовсе. Я почувствовал себя совершенно оправданным. Она отхлебнула целительного эликсиру и нашла, что ей полегчало. Я осторожно поинтересовался о ее дневных планах:

– Что делать думаешь?

– Не знаю, – сказала она. Подумав, она добавила, – По Москве шероёбиться.

– Послушай, – сказал я, – давай шероёбиться вместе.

И мы отправились в странствия – сначала к каким-то ее сомнительным знакомым, к которым она меня не пустила – мы должны были забрать магнитофон – увы! – давно пропитый, затем в Спасо-Андроников (я начал просветительскую деятельность), в «Макдоналдс» , в Александровский сад, потом опять вечер дома (я ставил ей горчичники), потом ночь – слишком короткая для меня. Потом долгие разговоры. Представляешь, мы же все время о чем-то говорили. О чем, Даша? Сейчас мне не просто затруднительно вспомнить – я ищу назвать хотя бы один предмет – но вотще! Как радуют меня любимые, покуда они любимы – я их ростом, видом любуюсь, их ароматом надышаться не могу, в трюизме изыскиваю мудрость, в клишированных шутках – остроумие, в пошлости – гражданские добродетели. И как же безынтересны становятся они, трупики моих влюбленностей, когда все кончается! И я никогда, никогда не могу провидеть конца. Всякий раз мне казалось – уж это-то навсегда, уж эту лампаду я пронесу негасимой сквозь никчемную жизнь мою! Знаешь, смешно сказать, у меня не было ни одной постели, которую я не мыслил бы как перспективу жизни. То, что другими осознается как банальная интрижка, мне видится одним из вероятных жизненных сценариев. Зачем нужна любовь, если она не навсегда? С этой инфантильной мыслью я жил долгие годы – вот отчего в моей биографии так мало блуда.

Между тем я узнавал о Робертине новое.

Она сидела по-турецки на постели в видимой озабоченности. Странное дело – когда она действительно думала, ее лицо искажала какая-то неприятная гримаса: глаза глупо прозрачнели, разойдясь слегка в стороны, брови сходились, образуя неровную складку между бровей. Обычное сосредоточенно-мудрое, усталое выражение, присущее ее лицу в обыденности, к моей досаде исчезало. Впрочем, такая метаморфоза случалась нечасто.

– Слушай, ты тут один живешь?

Я предусмотрительно спрятал все Маринины вещи – по разным соображениям, в частности, чтобы отсрочить этот вопрос. Однако я ответил прямо, потому что я (иногда) честный человек.

– Я женат, – сказал я Робертине, – это квартира моей жены.

Она кивнула. По всей видимости, она не расстроилась, а просто приняла к сведению. Потом, после протяженного молчания, она спросила меня:

– А ты меня не бросишь?

Во мне схлестнулись два чувства разом, и не было понятно, какого больше – обиды за недоверие или радости оттого, что ее тревожит эта мысль.

– А почему это ты вдруг спросила? – поинтересовался я и сощурил глаза. Вообще-то, как Ты знаешь, я щурю глаза, когда злюсь. Но иногда я щурю глаза просто так, чтобы придать своему лицу неопределенно-сосредоточенное выражение.

– Да не знаю, – сказала Робертина, и лицо ее погрустнело, – у меня столько мальчиков было, все говорят «люблю, люблю» , а потом так – позабавятся и бросят, «надоела» , говорят.

– Что, – заговорил я и в анахата-чакре засосала ревность к ее прежним увлечениям, – у тебя было много любовников?

Она посмотрела на меня, расширив глаза, словно не поняла вопроса. Я засмеялся и показал три пальца.

– Столько?

Потом я лукаво показал пять пальцев, потом десять, потом многократно сжал и распустил ладони, всякий раз спрашивая – «столько?» Она гиперсерьезно и как-то по-бабьи запыхтела.

– Да ну уж, «столько» . Нет, конечно, – и ведь видно было, что врет. Но я уже справился со своим чувством. Я положил себе за правило не ревновать к прошлому – из чувства самосохранения. Так же хорошо было бы не ревновать вовсе, но это уже выше моих сил. Впрочем, и полнота этих сил и сила моей ревности Тебе известны. Наконец я решился ответить на ее вопрос.

Поделиться с друзьями: