Слуга господина доктора
Шрифт:
Следующие сутки за полдень я и юный музыкант отправились в столицу, радуясь, что нашли друг в друге приятных попутчиков. Дорогой мне хотелось расспросить молодого человека подробнее о его отношениях с соседкой – не силою подозрительности, которая на тот момент дремала, а из желания слышать о моей любимой, если обстоятельства не позволяют мне наслаждаться ее обликом. Однако чем больше мне хотелось узнать, тем меньше я видел оснований для расспросов. Его разговорчивость предупредила мою любознательность. Из его слов я понял, что ему ведомы некоторые тайны Робертины, которые ему не хотелось делать достоянием беседы. Он порадовался, что Робертина решила отказаться от прежнего образа жизни – из чего я сделал вывод, что он осведомлен в современной ситуации больше, нежели я рассчитывал. Я согласился с ним, признав, что этот шаг заслуживает восхищения и поощрения. Когда же я спросил его, с чем связывает он сию перипетию в жизни девушки, он не задумался открыть, что со своим появлением в ее жизни. Не могущий верить, что
Человек, не испытавший превратностей судьбы, не может представить себе отчаяния, в которое я был повергнут. Наконец я нашел в себе силы спросить, как он объяснил себе мою роль в биографии обожаемой им девушки. Он сказал, что не склонен в этом случае удовлетворять моему любопытству, но дал понять, что его сведения об образе моей жизни идут достаточно далеко, чтобы предположить, почему Робертина не вызывает во мне эротического интереса. Я спросил его, должен ли я понимать его слова как намек на извращенность моей природы, пренебрегающей радостями двуполой любви вопреки закону божественному и мирскому. Он ответил, что учтивость не позволяет ему подтвердить истинность моих слов. Я поинтересовался, не выдала ли ему Робертина мою вторую тайну, рассказав о позорном для мужчины бессилии, которое, став очевидным женщине, делает его предметом неукоснительных насмешек. Он сказал, что моя проницательность предупреждает его откровенность. Я узнавал почерк Робертины.
Собравшись с силами, уже едучи поездом, я раскрыл моему новому другу и собрату по несчастью глаза на характер Робертины, в котором оба мы жестоко обманывались. Он слушал меня, закрыв лицо руками в неимоверном страдании. Наконец он раскрыл глаза, чтобы излить потоки слез и уста, дабы излить жалобы самые печальные, самые трогательные. Я охотно смешал с его слезами свои. Видя во мне единственного друга и единственную опору в этом мире, он обнял меня и уткнулся мокрым от слез лицом мне в шею. Я подумал, не слишком ли близко к сердцу он принял характеристику, данную мне Робертиной.
Заброшенные роковой страстью на край отчаяния, мы провели дорогу в горьких сетованиях и взаимных признаниях. Я пламенел противоречивыми чувствами. Попранное достоинство, поруганная верность взывали бросить коварную прелюбодейку. В то же время я не мог, как бы того мне не хотелось, заставить остыть свое сердце, вырвав из него прочно укоренившуюся любовь. Мне хотелось разом расстаться с блудницей навсегда, похоронить память об изменнице и вместе с тем вернуть ее чувства ко мне, если таковые когда-то были. Всякое воспоминание о ней распаляло мое негодование и мою любовь. Постепенно ярость уступила место чувствам более рассудительным. Я посоветовал моему товарищу разыграть с Робертиной маленькую шутку: он сегодня не вернется к ней, вопреки своим первоначальным планам, а встретится с ней завтра у меня, что будет для жестокой избранницы наших сердец своевременным назиданием. «Да, – согласился со мной он, – Сначала мы насладимся ее ложью и притворством, а затем, когда обнаружится мое присутствие, она будет подвержена заслуженному моральному унижению. И только после этого мы заставим ее выбрать одного из нас раз и навсегда» . Этот поворот его мысли не пришелся мне по душе и я возразил, что если в сердце его так сильно чувство к Робертине, то я готов поступиться своей долей ее любви в его пользу. Он смущенно сказал, что неверно выразил свою мысль – для него очевидно, что мои отношения с девушкой длительнее его, сроком в неделю, и несомненно, что я, по всему вероятию, страдаю больше него, во что, правда, отказывается верить его душа. Он преклоняется перед моими чувствами и ему остается лишь устыдиться своих собственных. Конечно же, закон чести требует, чтобы он оставил поле брани и уступил мне нашу общую любовницу без требования какой-либо контрибуции. Мне очень хотелось поверить искренности его намерений, хотя не могу сказать, что это мне вполне удалось. Он признался, что весьма опечален тем, что невольно послужил орудием нанесения ущерба моему благополучию. Виной этому он назвал женскую хитрость, бессердечие и коварство. Я не испытывал при этом никакого желания внушить ему лучшее мнение о прекрасном поле.
По прибытии в Москву мы обнаружили единодушное стремление не расставаться друг с другом ни вечер, ни ночь – мысли наши были лишь об одном, и мы находили известное утешение, изливая их друг другу в слезах и жалобах. Кроме того, мне казалось, появление в моем доме нового лица до некоторой степени оттянуло бы тягостный разговор с женой, которой я вряд ли смог бы правдоподобно объяснить причину моего внезапного отсутствия.
Как мне показалось, музыкант пришелся ко двору в моем доме. Он вызвал беглый интерес у Марины и весьма заинтересовал Ободовскую, которая временно квартировала у нас. Неспособный
в своих фантазиях отвлечься от волнующей меня темы, я сознался жене, что провел ночь в доме Робертины, страдающей от зубной боли, где познакомился и близко сошелся с ее соседом, какового, почитая небезынтересным человеком, поторопился представить. Марина отнеслась, на мой взгляд, снисходительно к этому объяснению – во всяком случае, она не изъявила желания знать подробности. Наш дом, в ту пору славный своим гостеприимством, стал убежищем для моего нового знакомого на эту ночь. Мое мнение о нем красноречиво говорило в его пользу, и интерес Ободовской к юноше возрастал тем больше, чем ближе было время готовиться ко сну. В конечном счете музыкант заночевал в одной постели с нашей подругой, что удовлетворило Марину, озабоченную поиском свежего белья, и Ободовскую, алкавшую любовных утех. Этот поступок привел в негодование только меня. Заметив в юноше черты праздного волокитства, я отказал ему в своем уважении.Утро прошло в напряженном ожидании приезда Робертины, который силою неясных обстоятельств откладывался. Наконец особа, имя которой столь часто упоминалось в последних беседах, позвонила из конторы Кабакова, объясняя свое опоздание внезапно пробудившимся желанием выпить водки. Ее манера говорения изобличала неведенье того, что над головой ее сгущаются тучи. По сухости моего тона она догадалась, что я нахожусь в состоянии крайней озабоченности, и, сопоставив факты, пришла, должно быть, к верному выводу. Она приехала ко мне с возможной поспешностью, не отказав себе, между тем, в удовлетворении остатками водки. Согласно намеченному плану, я утаил присутствие в доме ее второго обожателя.
С порога был ясно, что за время пути Робертина окончательно утвердилась в своих подозрениях.
– Арсик, – воскликнула она, – я не знаю, чего тебе этот парень наговорил, только ты имей в виду, что у меня с ним ничего не было. Так и знай, не было ничего. Он все п…здит, сука. Он все лез, лез ко мне, я уж не знала, как его выгнать. Я ему так и сказала: у меня Арсик есть, тебе, блядь, тута делать нечего. А он тама плачет, умоляет, я ему сразу сказала – ничего у нас с тобой не будет. И не было ничего, Арсик, ты не беспокойся. А ему я еще скажу, что думаю. Я моим парням скажу, они ему п...зды дадут. А ты, Арсик, тоже свинья, потому что ему поверил.
Я не дал Робертине закончить сию апостолическую проповедь, сообщив, что встречи с ней почтительнейше дожидается известный ей человек. Дверь кабинета отворилась, и появился объект ее злословия.
– Значит, не было ничего, говоришь, – обратился он к девушке со спокойствием, которое было всего лишь утонченной формой ярости.
Как ни странно, Робертина не удивилась, увидев его здесь.
– Тебе чего, мудак, надо? – спросила она его грозно, – ты какого х...я здеся делаешь?
– А ты? Я здесь на тех же правах...
– Да какие у тебя права, ты тут никто. Вот меня Марина, Варечка, Ободовская знают, – что было неправдой, – знают и уважают. А ты г...вно, импотент, педовка.
По отзывам Ободовской, юноша заслужил некоторую толику оскорбительных упреков Робертины.
Музыкант в смятении попытался вступить в спор с девушкой, очи которой пылали гневом. Она, должно быть, была прекрасна в этот момент, но я уже не видел прежней красы, так как она была отравлена предательством.
Робертина отмахнулась от молодого человека, как от докучного насекомого.
– Так, Арсик, говори прямо, ты чего, хочешь меня бросить?
Я предоставил ей ответить на этот вопрос без моей помощи. Она извлекла из сумочки трудовую книжку, которую я купил в тщетной надеже устроить ее на работу.
– Значит, хочешь бросить меня? – прозорливо спросила она, – смотри...
Она разорвала трудовую книжку в клочья.
– Если ты бросишь меня, я так сделаю со всеми моими документами, – пояснила она.
Я холодно сказал, что доводы, которыми она подтверждает свое из ряду вон выходящее требование, столь же легковесны, сколь само оно безрассудно. К сожалению, Робертина не имела удовольствия уразуметь смысл моих слов.
– Значит так, – сказала она, вынимая из сумочки паспорт, – смотри...
Паспорт разлетелся клочьями по квартире.
То, что презренная прелюбодейка желает так деспотически распоряжаться мной, внушило мне крайнее отвращение. Я молча стал одеваться, музыкант последовал моему примеру. Робертине ничего не оставалось, как одеться с нами и выйти на улицу. Идучи по направлению к метро, она неустанно, на одной ноте расточала гневные филиппики, направленные как против ее незадачливого любовника, так и против меня. Она грозила позвонить мне на работу и сказать, что я совращаю своих учениц. Она обещала раскрыть подноготную наших отношений Марине и матери. Олигофреническая непредсказуемость Робертины усугубляла мое затруднительное положение. Я не нашел ничего лучшего, чем приблизить желанную минуту расставания следующим образом: ни слова не говоря, я нырнул во дворик с потаенной дверцей, ведущей в переход, и уже через полминуты был на Садовом кольце, где взял автомобиль. Отсутствие источника беспокойства дало возможность обрести на время доступную мне долю здравого смысла. Очевидность тщеты моих чаяний любить и быть любимым, ужас осознания, сколь глубоко я пал, обманывая любящую супругу мою, проснувшаяся наконец гордость – все это дало мыслям моим направление, достойное моего рождения и воспитания.