Слуга господина доктора
Шрифт:
Мы допили бутылку до конца и замолчали. Я уже не знал, что сказать, она, как видно, тоже. Тогда я, сам не зная почему, повинуясь скорее какому-то умственному настрою, нежели чувству, сказал ей:
– Лариса, а может быть, мы попробуем?
Она посмотрела на меня все с той же рассеянной чувственностью, не имевшей до меня касательства и ответила:
– Давайте.
Не ошибусь, если скажу, что и она согласилась сблизиться со мной, скорее следуя тематике разговора, чем, угождая прихоти. Мы пошли в комнату, я оправил кровать, подаренную сестрой Катериной, и мы бытово, неинтересно, но как-то так добро, по-русски разделись. И легли.
Сейчас не Ты один, милый Даша, можешь задать мне вопрос, почему, собственно, я, который так любил Робертину, я, моралист и немецкий романтик разом, вопреки своей любви и нравственным установлениям без желания
Но, вообще-то, я сам такой. Мне и сейчас большого труда стоит не пуститься в рассуждения о собственном половом величии, в традициях восточной поэзии уподобляя пальме мой мужской скипетр. Как бы цветисто мог я рассказать Тебе сейчас достойные почтительной зависти победы во владениях Эрота, от которых память сохранила разве что мучительно-стыдные воспоминания! Может быть, я лег в постель с этой девушкой лишь для того, чтобы нанизать еще одну бусину на нить моих приобретений, чтобы спустя время в однополой компании за бутылкой промурлыкать, распустя губы и затуманя взгляд: «А еще была у меня одна... актриса...» И все помолчат из приличия пару секунд, чтобы успеть вставить свою прачку, стюардессу, студентку, делопроизводителя или уж кого там поймал сачок их привлекательности. И все будут делать вид, что верят друг другу, и не слушать друг друга, имея одно лишь желание рассказывать, распустя губы в гадостную улыбку и туманя рассеянный взор, про то, как некогда, выпив для бесстрашия алкоголь, они потели и дрыгали ногами с малознакомой студенткой, стюардессой или прачкой.
Я знаю о существовании иных мужчин, но мне все больше встречались такие. А другие где? Скажи мне, Адальберт?..
Не исключено также, что я пытался ухватить свою долю разврата, которого был обделен в юности. Надо сказать, что силою странного психического устройства моего характера, в пору первой юности я был обделен теми веселыми, озорными, пьяными совокуплениями, которые принято вспоминать как сладкие грешки в зрелые годы. Я в это время все больше думал о боге, о несовершенстве мира и конечности земной жизни. Видать, этот духовно-монастырский комплекс переживаний остался во мне, потому что на излете юности, в двадцать два года я попытался ухнуть в стихию порока, и ничего из этого не вышло – мне было неуютно, томительно, стыдно, смешно себя и моих случайных и полуслучайных сопостельниц. Но мне казалось, что должно развратничать, что это предписывает тайная мораль молодости, и оттого покорно развратничал. Но все это было так... я не знаю... невкусно?
Мне, право слово, легче дается воздержание, чем порок. Помню, у Кафки есть рассказ про человека, который голодал и умер от голода лишь потому, что не мог найти себе пищи по вкусу. Вот и я таков же – мне немыслимо половое счастье не одухотворенное любовью. Помню, однажды я повел себя просто недопустимо, совсем не по-мужски, деля ложе с какой-то дамой (Машей? Олей? Леной?). Та терлась об меня своим белым, уже слегка расползшимся четвертьвековым телом, я покорно стонал, подставлял ее слизистым оболочкам свои и думал про себя: «Ну что я делаю здесь, в пределах одной постели с этой теткой? Что такое эта минутная сомнительная радость рядом с вечностью? Зачем с риском для здоровья я пятнаю душу пороком, когда я знаю, что это вовсе не то счастье, которого я ищу, а будь это искомое счастье, так и оно было бы не вечно» . К тому же эта мамуля не сняла чулки. Так мне все показалось гадко и постыло, что
я, без стыда за свою мужскую честь, с холодным смехом встал, не кончив дела, и пошел на кухню пить чай с печеньем, похожим на раковину пластинчатожаберного моллюска. Дама была оскорблена, но меня это не задело нисколько, как не задевает и сейчас. Иное дело любовь. L ’ amour ! L ’ amour ! Я положил себе в моральный принцип умереть, но не дать поцелуя без любви. И с той поры действительно, пусть я обманывал себя, но всякий раз, деля новое ложе, я говорил себе: «Это навсегда. Во всяком случае, надолго, – поправлялся я, памятуя, что все преходяще. – Если я не люблю нынче, то полюблю на днях» . Но любовь заставляла себя ждать.Вот и сейчас я предавался вялым удовольствиям, уверяя себя, что это новый оттенок любви. На самом же деле мы были попросту молодые мужчина и женщина с шаткими принципами. В зимних густых сумерках мы лежали, перекрестив ноги, и я думал, что пора бы уже попить чаю, расстаться до неблизкой встречи, и мне надо было вернуться к немцам в ожидании прихода жены.
Но жена, Дашенька, пришла раньше. То есть, Ты понимаешь, она вернулась, как в анекдотах, как в водевилях – раньше. Я уж честно не знаю, как мне писать про это. Она скреблась в дверь ключом – замок был на «собачке» . Она звонила – одеться мы не поспевали.
– Ну вот, – сказал я с ироническим спокойствием, – это моя жена.
– Что же делать? – спросила Лариса простодушно.
– Не знаю, – признался я чистосердечно, – впрочем, нам давно пора было разойтись.
Я натянул штаны, майку и пошел открывать.
– Ты что не открываешь? – спросила Марина настороженно, и лицо у нее было такое, словно она уже догадалась, почему.
– Предупреждать надо, что раньше придешь, – сказал я с холодной злобой, – у меня женщина.
Такая, правда, злость во мне всколыхнулась против нее и всей ее постылой любви, и преданности, и верности, всей этой искренней и чистой добродетели. Мне хотелось сорвать с себя личину и явить ей наконец мое истинное лицо – с рогами, с кабаньим рылом, захохотать, завизжать, заблеять, чтобы она уяснила себе наконец, что я не покойный брат Александр, а другой, другой, на копытцах, с хвостом. Жалко, не пахло серой.
Марина вошла в комнату. Лариса уже успела одеться и сидела теперь в кресле.
– Здравствуйте, – сказала она, не вставая.
Марина развернулась ко мне и спросила тихо, вполголоса – то ли оттого, что не могла говорить громко, то ли, чтобы Лариса не услыхала – не знаю.
– Арсений, когда вы уйдете?
Я пожал плечами. У меня было сонное лицо. Потом я почесался и сказал:
– Она сейчас. Я – чуть позже.
Я имел в виду, что мне надо собрать вещи.
Лариса надела пальто, взяла сумку.
– До свидания, – сказала она, помявшись.
– До свидания, – сказала Марина, не поворачиваясь к ней. Мне это показалось неучтивым, и я пошел проводить девушку до лифта.
– Позвони мне завтра, – сказал я.
– Сюда? – спросила она.
– Нет, вряд ли.
Я написал на пачке сигарет телефон матери.
– А сигареты? – спросила она робко (пачка была почти полная).
– Ничего, ничего.
Я вернулся в дом, где Марина распаковывала сумки машинальными женскими движениями. Мне хочется, чтобы довершить неловкость ситуации вложить в эти сумки какие-нибудь бытовые подарки мне – рубашку, скажем, или галстук. Ну, чтобы побольнее звучало. Не знаю, может быть, она правда принесла мне какой-нибудь подарок. Не помню. Зазвонил телефон. Я подошел.
– Алло, Котярушка? – это была Робертина. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
– Что? Что? Говорите!.. – я отрывисто взлаивал в трубку, словно не слыша.
– Котяра, – заорала Робертина так громко, что я испугался, как бы Марина не услышала, – это я! Я - Лера!
– Здесь такие не живут, – сказал я сухо.
Робертина замолчала, осмысливая.
– А... – сказала она.
Я выждал секунды четыре и положил трубку на рычаг.
– Что, ошиблись? – спросила Марина тихо.
Ошиблись, душенька, муся моя. Нечего было с самого начала затевать нашу гиблую совместную жизнь. Ладно, этот лопух Василий Розанов, но я-то с моим умом и талантом ужели сразу не расчухал, к чему все это приведет? «Любите любящих» . А как их любить? Скажи мне, Василий Розанов? Скажи мне, Даня?
Что было дальше – не помню. Все было так стыдно и мерзко, что дружественная память изгладила не только подробности, но и все обстоятельства последующего разговора. Наверное, я забрал трусы, носки, диссертацию и поехал к маме.