Чтение онлайн

ЖАНРЫ

См. статью «Любовь»
Шрифт:

И вот, после того как он произносит эти последние слова, Вассерман напоминает нам о своем существовании: я ощущаю его взволнованное дыхание на своем ухе. Обернувшись, я вижу, что глаза его закрыты и на лице отчетливо читается мучительное напряжение, словно он пытается справиться с недавним не улегшимся еще потрясением. К моему собственному немалому удивлению, я тотчас понимаю, отчего он так сильно страдает: его мучает невероятная сложность этого непостижимого понятия «жизнь». И та система отношений, которая стоит за этим таинственным термином. Он не удовлетворяется безмолвным выражением своей боли и обращается ко мне как к арбитру, или беспристрастному судье, или уж не знаю, как к кому с требованием, чтобы до тех пор, пока не будет окончательно выяснено, имеется ли у Найгеля «естественное право» (!) пользоваться этим словом, «не дозволять ему совершать посредством

его свое злоумышление».

Я пытаюсь объяснить дедушке Аншелу, что даже по причине чисто профессионального этикета не могу запретить одному из героев моей книги пользоваться всем богатством человеческого словаря с целью самовыражения, но Вассерман прижимает свои старческие сухие ладони к моим ушам и отрицательно качает головой.

— Хорошо, — говорю я, пытаясь заманить его в нехитрую ловушку. — Объясни мне, пожалуйста, что бы ты, как писатель, предпринял в такой ситуации?

И он тотчас отвечает без малейшего колебания:

— Селедка, а если тебе больше нравится, то пусть будет лук.

Я оказываюсь в положении Найгеля, всякий раз сатанеющего от этих иносказаний, и со вздохом прошу, чтобы он соблаговолил растолковать мне, недогадливому, что скрывается за этой сентенцией.

— Вместо того чтобы говорить «люблю жизнь», пусть Исав скажет «люблю селедку» или «люблю лук». Ему от этого не выйдет убытку, как сказано, не разорится, а мне полегчает.

Я в некотором сомнении гляжу на Найгеля и на его глазах записываю для себя на память: «Я умею находить радость в работе, в семейной жизни, разумеется, в детях. В общем, можешь написать, что я люблю лук. Да, люблю лук, элементарно, без затей». Я кошусь на немца, он не спорит. Как будто не заметил никакой подмены и никакого искажения! Странное дело. Может, он и не видит никакой разницы? Во всяком случае, одно мне абсолютно ясно: Аншел Вассерман, в противоположность Исаву, целиком и полностью существует именно в мире слова, а это означает, что у каждого слова, которое он произносит или слышит, в его восприятии имеется особый эмоциональный эквивалент, своя, вполне определенная ценность и сила воздействия, которые не всегда поддаются моему уразумению. Возможно ли, что одного только слова «питание» достаточно для того, чтобы насытить его? Или что слово «рана» способно причинить ему боль, пронзить его плоть? Что слова «жить» или «жизнь» воскрешают его? Эти материи, должен признаться, слишком сложны для моего восприятия. Возможно ли, что дедушка Аншел сбежал от невыносимых людских речей в свое косноязычие, в это невнятное полоумное бормотание, пытаясь защититься, уберечь себя от непоправимого увечья и гибели?

Я знаю, что Вассерман не поможет мне и не развеет моих сомнений. Он вообще не собирается обсуждать собственное поведение, а злобно во всеуслышанье заявляет, что они, немцы, великие мастера всяческого сокрытия и камуфляжа, лицемерия и умолчаний, умельцы «пристойных» эвфемизмов, не задевающих щепетильности и ранимости их нежных душ, а коли так, то почему бы не использовать этот навык для того, чтобы удалить боль, содержащуюся в некоторых словах, и заменить их другими, более приятными и благозвучными? Я все еще не пониманию, к чему он, собственно, клонит, и тогда он вдруг начинает выплевывать из себя одно за другим всякие непонятные немецкие слова, которые, заметив мое замешательство, с раздражением соглашается перевести:

— Абвандерунг — буквально: «оставление места», на самом деле употребляемое для обозначения массовых депортаций в лагеря; невинное хильфсмиттель — «вспомогательное средство» — скрывает за собой, Шлеймеле, умерщвление людей газами в душегубках; а что ты скажешь об анвайзерин? Какая прелесть! — билетерша, распорядительница, указывающая тебе твое место в театральном зале. На самом деле на их языке — свирепая надзирательница — капо, чтоб не знать нам такой беды… — Он приводит еще и еще примеры и не может успокоиться, пока не лишается окончательно голоса, но и тогда хрипит с ненавистью: — Яд! Смертельный яд в языке их от начала и до конца!

— Вассерман! — говорит вдруг Найгель, который на протяжении всего этого бурного монолога оставался глух и нем (правильнее, я полагаю, обозначить его состояние как временное отсутствие, или устранение от дел). — Хорошо, что ты здесь, я хочу, чтобы ты продолжил свой рассказ.

— Теперь, ваша милость? — пугается сочинитель. — Да ведь… Что называется, полночь не только что пробила, но и давно миновала… Рассветет скоро!

— Сейчас! — приказывает Найгель

невозмутимо.

— Но, ваша милость! После всех этих… после некоторых вещей, которые, извините, случились снаружи. Так неожиданно… Именно сейчас вам захотелось послушать мое повествование?

— Почему бы и нет? Мне полезно отвлечься и развеяться после работы.

Вассерман смотрит на него потухшим взором. («Встань, Аншел, и играй пред царем, которого смутил злой дух…»)

Следует отметить (терпеть не могу, когда такие вещи повисают в воздухе), что каким-то непонятным образом мы все переместились из душа в рабочий кабинет Найгеля. Немец устало потягивается в своем кресле, вытаскивает из нижнего ящика бутылку спирта и делает большой глоток прямо из горла. Щеки его покрываются легким румянцем.

Тут я с удивлением отмечаю, что вопреки утверждению доктора Штауке (в уже упоминавшемся интервью американскому журналисту) и собственному заявлению Найгеля, будто никогда он не только что не напивался, но вообще не выносит спиртного, пьет он, как опытный алкоголик, — не поперхнувшись, не задохнувшись и не закусывая.

Вассерман усаживается на стул напротив него, бормочет что-то себе под нос, сует руку за пазуху и шарит там, нащупывая свою заветную тетрадь. В этот момент глаза его упираются в новый синий конверт в мусорной корзинке Найгеля и лицо приобретает суровое выражение.

Наверно, теперь самое время завершить описание кабинета Найгеля, прибавить к уже сказанному еще несколько любопытных деталей. Время от времени на стенах появляются новые лозунги, призванные поддерживать боевой дух самого Найгеля и его соратников: «Вера в нацию — дело каждого»; «Евреи — наше несчастье»; «Исполнительность — наслаждение для солдата»; «Приказ — это приказ»; «Мы должны быть такими, каким был Фридрих Великий» — и тому подобные мудрые высказывания высокопоставленных военных бюрократов, оказывающие тем не менее потрясающее, неотразимое воздействие на массовое сознание, то есть на умы людей пришибленных и слабохарактерных, которым слышатся в этих пылких агитках отзвуки некой первобытной могучей силы, «голос крови», призывные звуки огромного племенного барабана, слаженный топот тысячи ног, чеканящих шаг в едином победном ритме. В подсознании рядового немца пробуждаются волнующие воспоминания детства и юности (да, очень важно постоянно держать народ в состоянии нервного возбуждения и сентиментальной чувствительности): семейная загородная прогулка, когда он маленьким мальчиком восседал на плечах своего высокого и крепкого отца; острый запах пота на гигантских стадионах, когда он, один из десяти или ста тысяч подростков, участвовал в общем параде солидарности; славная отдача, которую ощущает плечо после выстрела; то дивное волнение, которое поднималось со дна души при звуках военного марша или государственного гимна, исполняемого оркестром из сотен труб и барабанов. «Пропаганда — это искусство, которое тем эффективнее, чем меньше люди догадываются, что их обрабатывают», — сказал Геббельс.

Дедушка Аншел вдруг вскидывает голову и, будто подстреленная птица, издает горький протяжный крик. Может, он пытается таким образом заглушить нечто, чего я не слышу?

— Рассказ!.. Рассказ должен продолжаться! — произносит он в отчаянье.

— Так продолжай, — усмехается Найгель, — кто тебе мешает?

Вассерман роняет голову на грудь, потом снова с трудом распрямляется, шумно вздыхает, смотрит на меня странным взглядом…

— Ну вот, я начал, — говорит он еле слышно самому себе. — И снова, помолчав: — В ту ночь, герр Найгель, должен я тебе сказать, младенец орал не переставая. Несносные его горькие вопли почти заглушали грохот танка, промчавшегося на большой скорости по соседней улице, и грозные звуки разрывов тяжелых снарядов, сопровождавшие бой, который уже много часов гремел в соседних кварталах…

И снова Найгель останавливает его властным жестом и голосом, выкованным из гулкого стального листа, требует объяснений:

— Каких кварталах? Какой бой? Ты запамятовал: мы в зоологическом саду!

Вассерман бросает на него испуганный взгляд и обращается ко мне за помощью:

— Ай, Шлеймеле, вот ведь собирался я продать Исаву, как говорится, вонь без тухлой рыбы, да не состоялась, видать, эта сделка… — и сбивчиво объясняет Найгелю, что, да, виноват, совсем позабыл предупредить… — В общем… Видишь ли… — вздыхает огорченный сочинитель, — пришлось мне, хоть и не хотел, опять переправить сюжет в другое место, на улицу Налевки, если случалось тебе слышать о такой в Варшаве, поскольку как раз в это время началось, как бы это назвать? — наше маленькое восстание против вас… С твоего позволения…

Поделиться с друзьями: