Чтение онлайн

ЖАНРЫ

См. статью «Любовь»
Шрифт:

И вот однажды ночью он пробудился на куче тряпья, которое служило ему постелью в одном из закутков тесного грязного двора, в прежнем страхе и из последних сил потащил себя на ту улицу, где впервые увидел фонарь. Ужасная мысль леденила его сердце. Он остановился возле стены и поглядел вверх. Слабая лампочка по-прежнему высвечивала узкий круг тротуара и мостовой. Но Арутюн понял, что в действительности не видит света, а ощущает лишь плывущий в необъятном пространстве Вселенной пыльный аромат золотистых апельсинов. Он постарался покрепче утвердиться на дрожавших от слабости ногах, распрямил плечи, как делал это перед каждым сложным трюком в своих представлениях. Он должен был выдержать еще одно непременное испытание: снова увидеть свет фонаря. Не было никакого смысла в том колоссальном усилии, которое он предпринял, если не удастся вернуть и прежнюю действительность, обыденную, привычную действительность, которую он воспринимал посредством своих пяти чувств. Одно долгое мгновение ничего не происходило, и Арутюн покрылся холодным потом. Но тут перед ним постепенно обозначился мутный, болезненный свет. Он обрадовался ему, как терпящее бедствие судно радуется выступившему из тумана прожектору спасательного судна. Теперь он знал, что его борьба завершилась успехом: он может выбирать для себя любой мир, в котором пожелает пребывать, — как человек, для собственного удовольствия и развлечения листающий обширный каталог заманчивых товаров. Он почти полностью освободился от привычных пут чувственного восприятия. Его собственный красный цвет принадлежал ему по праву. Точно так же, как запахи земли, прикосновение ладони к древесной коре, неприхотливые звуки губной гармошки, доносившиеся из какого-то окна, и вкус дождевых капель. Он представлял собой, по словам Аарона Маркуса, «воскрешение само собой разумеющегося. Самоучитель чувств». Теперь он мог бы наконец быть

счастлив, если бы только все вокруг столь безнадежно не перепуталось и не пришло в негодность.

— Что перепуталось? — прорычал в раздражении Найгель, который в последние полчаса с неподдельным вниманием прислушивался к рассказу.

— Война, — разъяснил ему Вассерман, — война смешала все карты. Сам рассуди и скажи. Ведь первые затруднения Арутюна начались, когда старая действительность, которую он помнил, стала делаться все более и более абсурдной и не поддающейся объяснению. Как будто и она, действительность, начала вторгаться в область фантастики и расползаться по полям безумия. Улицы, по которым он бродил, выглядели куда более пустынными, чем обычно. Он улавливал странные разговоры: вокруг то и дело толковали о людях, которые исчезли из гетто, были отправлены в такие места, откуда не возвращаются. Арутюн отказывался верить своим ушам. Он думал, что это его новый талант издевается и насмехается над ним: людские голоса, которые он слышал, изрекали абсолютно невероятные, нелогичные вещи, совершенно не совместимые с нормами того привычного мира, который он знал. Они сообщали о надежно закупоренных помещениях, с потолка которых стекает странный газ или дым, убивающий тех, кто находится внутри. Человек, которому удалось бежать из такого места, стоял на углу двух улиц на старой бочке из-под сельди и рассказывал прохожим про то, что там творится. Он рассказывал о печах, в которых сжигают сотни и тысячи трупов. О медицинских опытах, когда врачи умышленно заражают здоровых людей раком и другими неизлечимыми болезнями; он клялся, что собственными глазами видел, как с живого человека сдирают кожу, чтобы сделать из нее абажур для лампы. Он сказал, что слышал и такое, будто бы там варят мыло из трупов. Арутюн догадался, что что-то испортилось в его механизме восприятия звуков: очевидно, какое-то несчастье приключилось с его ушами или его мозг неправильно истолковывает слова, которые люди произносят. Но и зрение начало подводить его: когда человек поднял руку, чтобы поклясться, что каждое его слово — чистая правда, Арутюн увидел номер, вытатуированный у него на руке. Это выглядело так, словно кожа покрылась зеленоватой сыпью в форме цифр. Арутюн убежал оттуда, но глаза его унесли увиденное с собой. Слишком долго он был отключен от действительности, не видел происходящего вокруг, и теперь чудовищные картины больно били по его нервам. Люди, которые остались в гетто и голодали, как и он, преображались в какие-то неведомые мистические существа: кожа их сделалась синюшной, ногти загрубели и стали похожи на звериные когти, тела опухли, лица огрубели и застыли, как маски. Арутюн смотрел на них и не верил своим глазам: лица и руки женщин покрывались жесткими колючими волосами. У некоторых волосы начинали расти даже на веках. Ресницы весьма удлинились и выглядели как темные крылья огромных ночных бабочек. Все это сделал обыкновенный голод, но Арутюн этого не понимал. Он был отключен от реальности, во всем ему чудилось нечто опасное и подозрительное. Нередко во время ночных блужданий по темным улицам гетто перед ним вставали фантастические животные: маленькие разноцветные крылатые лошадки; лесные гномики с полными котомками драгоценных камней, поблескивающих в свете луны; бесчисленные ведьмы и Золушки; громадные единороги, жар-птицы, птицы Феникс и Питеры Пены — все спешили ему навстречу, вспыхивали и исчезали, сталкивались на ходу и на лету, взмывали над тротуарами и бесследно растворялись в воздухе. Это были, разумеется, галлюцинации, видения, порожденные фосфоресцирующими брошками и булавками, которые изготовлял и продавал один из евреев гетто, убеждавший покупателей предотвратить таким образом нежелательные столкновения на погруженных в темноту улицах. Арутюн ничего не знал об этом изобретении. Он был насмерть перепуган. Он смутно ощущал, что где-то там, в глубинах Вселенной, появился фокусник более ловкий и успешный, чем он сам, и хотя он тоже использует самые простые и бесхитростные приемы, доступные человеческому разумению, но делает это с непостижимым коварством — владея некой неведомой грозной формулой, совмещает и скрещивает их друг с другом, накладывает друг на друга таким образом, что в результате возникает нечто неправдоподобно гибельное и отвратительное. Ужас охватил Арутюна. Он принялся лихорадочно листать свой огромный каталог, но никак не мог сообразить, в каком из разделов и на которой из страниц следует искать старую привычную действительность, которую хоть и с трудом, но еще помнил. Он ни в чем уже не был уверен. Покачиваясь и спотыкаясь, из последних сил тащился он по пустынным улицам. Чудом спасался от облав. Объявления, развешанные по стенам, извергали из себя режущие слух, дикие, устрашающие вопли. Он едва не задохнулся от зловонья непереносимой обиды, которую испускал желтый матерчатый лоскут, втоптанный в жидкую грязь. Временами он начинал скулить и подвывать. Неожиданно в душе его сам собой зазвучал церковный гимн, который он помнил с детства. Но в ту же минуту он услышал топот солдатских сапог и в силу инстинкта преследуемого животного юркнул в какой-то двор. Во главе отряда шагал низенький пожилой мужчина. Это был Генрих Лемберг из Кельна, по профессии парфюмер. Немцы доставили его в Варшавское гетто, чтобы он с помощью своего чрезвычайно развитого обоняния обнаруживал подземные убежища, в которых скрываются евреи. Лемберг учуивал их по тончайшим, едва ощутимым запахам варева, доносившимся из чрева земли. Арутюн ничего не знал об этом. Он только видел небольшого человечка, поспешно шагающего впереди отряда стражников и как будто что-то вынюхивающего, беспрерывно по-собачьи вертя носом по сторонам. Перед каким-то домом Лемберг остановился, старательно, широко раздувая ноздри, принюхался и издал короткий победный клич. Стража выломала дверь ближайшего дома, и через несколько минут солдаты вернулись, волоча за собой по ступеням небольшое семейство: отца, мать и двоих крошечных детей. Они застрелили их всех тут же на месте. Ободренный успехом отряд двинулся дальше вслед за парфюмером, обладающим столь удивительным чутьем. Арутюн понял, что зло захлестнуло и поглотило его целиком: даже он, со всем своим жизненным опытом и всеми своими потрясающими способностями, не мог предположить, что один человек может вынюхивать, как пес, другого человека. Ему стало ясно, что никогда он не поймет этого нового мира, но и старый искать бесполезно. Он изгнан отовсюду. Он выл от страха, продвигаясь обратно — одна нога на тротуаре, другая на мостовой. Слезы в его глазах казались фиолетовыми, фосфоресцирующими, он чувствовал их холод и металлический привкус. Все нити оборвались. Арутюн снова был маленьким насмерть перепуганным мальчиком, пытающимся укрыться от великого бедствия в далекой пещере на краю мира. И вновь, как и тогда, его спас Отто Бриг, в поздний ночной час возвращавшийся в свой зоосад после утомительного бесплодного блуждания по улицам еврейского гетто в поисках искусных мастеров, которые могли бы, как он выражался, «подойти нам». Арутюн со слезами облегчения упал в его объятья. Отто, по крайней мере, не изменился. Даже двадцать (или сорок) лет, минувшие с их последней встречи, и все ужасы этого безумного мира оказались не в состоянии изменить внешность такого человека, как Отто. Оба долго молча стояли обнявшись и, не стыдясь, рыдали. Арутюн стыдливо слизнул языком слезу со щеки Отто и заплакал еще пуще от радости: слеза, благодарение Богу, была соленой — в точности такой, как и полагается быть слезам. Так Арутюн вернулся в команду «Сыны сердца». С тех пор, кстати, Отто не прекращал поддерживать его в действительно кошмарные дни. Отто, как никто, умел помочь и поддержать: точно так же, как он позволял Фриду погрузиться в свои голубые глаза, чтобы увидеть в них Паулу и собраться с силами, так и по просьбе Арутюна готов был в любую минуту оплакать старый исчезнувший мир: всякий раз, как Арутюн предпринимал безнадежную попытку вернуть прежнюю действительность и она рассыпалась у него на глазах, достаточно было нескольких соленых слез Отто, чтобы пожилой армянин успокоился. Честно говоря, это не стоило Отто большого труда, ведь он был из тех людей, про которых сказано, что у них глаза на мокром месте.

— юмор, насмешливо-снисходительное отношение к несуразностям жизни и недостаткам ближних, свидетельствующее об особом мировоззрении и характере человека, склонного подчеркивать смешные и нелепые стороны различных явлений.

1. По мнению Шимона Залмансона, главного редактора детского еженедельника «Малые светильники», юмор следовало считать не только проявлением индивидуального мировоззрения, но в первую очередь единственной истинной религией. «Если бы ты, небех, предположим, был богом, — втолковывал Залмансон Вассерману во

время одной из их ночных бесед в помещении редакции, — и пожелал бы продемонстрировать своим адептам весь спектр созданных тобой возможностей, весь калейдоскоп случайных совпадений, открывающих доступ во все миры, все противоречия, всю логику, богатство и многозначность явлений, весь хаос человеческих заблуждений, все формы дезинформации и преднамеренного обмана, которые твоя творческая энергия извергает в наш мир в каждое текущее мгновение, и, допустим, пожелал бы, чтобы тебе служили, как того и заслуживает настоящий бог, то есть без излишних эмоций и лицемерных молитв, без льстивых песнопений, но с ясным сознанием и похвальным здравомыслием, какой способ ты избрал бы? А?»

Залмансон, который, между прочим, был сыном известного раввина, но решительно порвал с религией, в подтверждение своей идеи мобилизовал даже высказывания Бертольта Брехта, определившего юмор как заклятого врага всякой чувствительности.

— Юмор — это дистанция, — любил он повторять слова великого драматурга. — Это взгляд на мир через призму абсурда и нелепости. Безошибочным признаком того, что что-то нельзя считать искусством или кто-то не понимает искусства, является скука. Юмор, — продолжал Залмансон, — это единственный способ, позволяющий познать Бога и его Творение во всей их сложности и совокупности, во всех их совпадениях и столкновениях, во всех деталях и противоречиях и продолжать служить им в радости.

Бог Залмансона, по его убеждению, рассыпает на каждом шагу, на каждой пяди земли множество крошечных праведников, проводников своей доброй воли.

— Ты, конечно, помнишь, Аншел, что встречало нас у входа в святая святых нацистов, в газовую камеру?

Да, разумеется, Вассерман помнит, как не помнить!.. Немцы доставили из варшавской синагоги занавес, закрывавший ковчег со свитками Торы, и укрепили его в проходе перед дверями в газовую камеру. Кстати, то же самое они сделали и в Треблинке. «Это ворота к Господу, праведники пройдут через них», — гласила надпись на занавесе, и, едва увидев ее, Залмансон принялся хохотать как безумный и умер в конечном счете не от удушья, не от ядовитого газа, а от собственного смеха. Ну кто бы мог поверить, что и этим кретинам эсэсовцам не чуждо стремление разнообразить свои суровые будни, развлечь себя невинным розыгрышем и забавным сюрпризом! И еще одно открытие поразило и позабавило Залмансона: оказывается, даже у такого сухаря, как Вассерман, имеется свой «пунктик». Ничего себе отколол штуку: не подвластен смерти — надо же!..

По словам Залмансона, смех представляет собой неожиданную импровизацию культового текста.

— Всякий раз, как я смеюсь, — имел он обыкновение говорить, — мой Бог — разумеется, несуществующий — знает, что в этот миг я принадлежу ему всеми фибрами души, что я постиг Его и Его замысел до самых глубин. Ведь пойми, милый мой маленький Вассерман, Он, да будет благословенно Имя Его, создал мир из ничего. Лишь мрак и хаос существовали в мире, поэтому Он мог взять за образец только этот хаос и добыть материал для строительства только из него. Ну, что ты на это скажешь, мой дорогой галицианин?

Например, в анекдотах и шутках Залмансон видел примитивную, но трогательную и радующую сердца форму служения своему божеству.

— Что такое, в сущности, розыгрыш или насмешка? — спрашивал он. — Произведение малой формы, странный и дерзкий экспромт. Представь себе, стоит себе человек на углу улицы и просто так, под хорошее настроение, рассказывает приятелю нечто такое, чего никогда не было и не состоялось, и все это только затем, чтобы вызвать мимолетную усмешку на его устах. И ведь не станет, не дай Бог, исполнять ему там на углу какую-нибудь прекрасную арию из новой оперы, не вздумает играть на гармошке, но анекдот непременно перескажет к вящему удовольствию обоих! И собираются порой несколько друзей, люди, безусловно, серьезные и весьма занятые, и целый вечер только тем и занимаются, что рассказывают друг другу всякие курьезные случаи и упражняются в необременительном зубоскальстве.

По мнению Залмансона, шутки и анекдоты — это нечто заменяющее язычникам молитвенник. И не умаляет это, Боже упаси, их достоинства и не принижает значения, напротив, возвышает. В «анекдотчиках» Залмансон усматривает подлинных служителей культа и приветствует их религиозное рвение, ведь они открывают и разгадывают нечто чрезвычайно важное, но зачастую «средства их так убоги, ай! — пожалеть их хочется, право!». И это потому, что «большинство человеческих созданий вообще не наделены талантом настоящего юмора, острого и меткого, бьющего прямо в цель, но способны, самое большее, лишь твердить убогие молитвы, молитвы из вторых, из третьих рук, не ощущая при этом и тени подлинного вдохновения и душевного подъема…».

Замечание Вассермана касательно той же темы предназначено вниманию редакции Энциклопедии и указывает на некоторые странности смеха Залмансона: это женский, дамский смех, утверждает Вассерман, вкрадчивый и щебечущий, деланый и лукавый, невольно вызывающий игривые побуждения и размышления, результаты которых подтверждают его хитроумную теорию: смех большинства людей нисколько не похож на их обычный голос и манеру выражаться, люди смеются совершенно иным тоном и тембром, чем разговаривают.

— Как будто уединяются со своим смехом, — поясняет Вассерман со стыдливой усмешкой. — У каждого появляются интонации, свойственные исключительно ему, которыми нельзя пользоваться с целью… Скажем так: нельзя пользоваться в обыденных обстоятельствах или в разговорах на серьезные темы.

2. Юмор Казика.

Казик обладал, по словам Отто Брига (см. статью Бриг), чрезвычайно развитым чувством юмора: в сущности, это была болезненная ирония, проистекавшая из особого склада его характера и способности мгновенно ухватить сущность происходящего. Поскольку он был обречен глубоко и мучительно переживать процессы расцвета и угасания, одновременно свершающиеся в каждом живом существе, то всякий раз, как один из мастеров искусств (см. статью деятели искусств) и борцов из его окружения начинал говорить о своих планах и устремлениях в отношении далекого — а также и близкого — будущего, всякий раз, когда произносились такие слова, как «надежда», «шанс», «улучшение», «победа», «молитва» (см. статью молитва), «идеалы», «вера» и т. п., когда художников и воителей охватывал дух понимания и братства, и они погружались в атмосферу трогательного единения и сплоченности, когда на миг рассеивалось привычное ощущение чуждости (см. статью чуждость) между человеком и его ближним, и создавалась иллюзия сопричастности и утешения — в такие мгновения из уст Казика вылетали короткие смешки, неподвластные его воле и разуму, похожие на некий физиологический рефлекс, над которым у нас нет никакой власти, от которого невозможно воздержаться, как раскаленной сковородке не дано воздержаться от того, чтобы издавать звуки шипения и скворчания при соприкосновении со струей холодной воды. Случайные эти всплески сарказма не вызывали у Казика радости. В сущности, он вообще не понимал, чем они вызываются, и только отмечал выражение боли, огорчения и обиды, проступавшее на лицах художников. Редакция согласилась обозначить это свойство Казика как «чувство юмора» только потому, что Отто Бриг в своем великодушии и благородстве уже сделал это. Следует отметить, что были отдельные моменты в жизни Казика, когда он частично избавлялся от этой странной манеры: это произошло уже после того, как он сам стал художником (см. статью художник).

— решение, приговор суда, а также вынесение окончательного заключения после тщательного и всесторонне взвешенного рассмотрения вопроса.

В ходе диспута относительно ответственности (см. статью ответственность) и выбора (см. статью выбор) Вассерман утверждал, что Найгель не правомерен ограничиваться принципиальным решением, принятым десять лет назад, то есть в тот момент, когда он присоединился к частям СС. Как уже упоминалось, на некоторый период, необходимый для осуществления некоего грандиозного плана, требующего принятия определенных чрезвычайных мер, которые, по соображениям тактичности, Вассерман не решался назвать прямо, Найгель «отправил во временный отпуск часть того органа, который заведует совестью». Однако, по мнению Вассермана, каждый человек обязан время от времени пересматривать свои решения и продлевать или не продлевать срок их действия, не опасаясь при этом вмешательства нравственных соображений. Нельзя «отправлять свою совесть в отпуск» на все время, необходимое для реализации плана. На языке Вассермана это звучало приблизительно так: нет у тебя решения, герр Найгель, которое волен ты оставлять в силе на веки вечные, и, если действительно человек чести ты, как дела твои до сих пор свидетельствуют о тебе, подлежишь ты этой пошлине — обязан выплачивать дань непрерывного возвращения и заново, изо дня в день, принимать твое решение, и каждый раз, как погубил ты еще одну душу в своем лагере, действительно так, господин, каждый раз обязан по-новому отлить это решение в новые слова, свежие, чтобы внимательно прислушаться и узнать, действительно ли рвется из них наружу, из этих новых слов, твое прежнее желание, истинный голос души твоей, сущность твоя.

Поделиться с друзьями: