Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Снова Казанова (Меее…! МУУУ…! А? РРРЫ!!!)
Шрифт:

* * *

Кроме поэтов, было среди курдов Еревана и Тбилиси штук пять «джамбулов», то есть людей, сочинявших на безграмотном русском подстрочники, но имевших в тех или иных партийных местах волосатую лапу, благодаря которой их переводили и печатали всякие подстрочникоеды-джамбулотворцы. Таким вот джамбулотворчеством часто занимался, например, С. Липкин. Эти его сочинения, да ещё переведённые им же, естественно с подстрочников) эпосы чуть ли не всех азиатских республик заполняли полки магазинов и библиотек, блестя позолотой девственных, никогда никем не открывавшихся переплётов.

Так что вполне справедливо, что

именно Липкину было посвящено одно рубайи Шкое Гасана из сатирического цикла «Современный рубайат»:

Семёну Липкину

Дорогой мой, саз не палка для любого пастуха,

Лира не седло вьючное для любого ишака:

Если дёрнет посильнее торопливая рука –

Квакнет лира как лягушка, как скрипучая доска.

(перевод наш)

Надо все же сказать, что кроме «переводов» да весьма банальных и бледных собственных стихов, Липкин написал хорошую правдивую книгу «Декада», в которой рассказано много правды о политике КПСС в отношении «народов СССР», и кое-что о переводчиках подстрочникоедах и джамбулотворцах. Позднее вышли у него и вполне добросовестные мемуары. (С. Липкин, «Вторая дорога»).

* * *

В переводческой среде того времени (впрочем, не только в переводческой) существовала некая глухая вражда между москвичами и ленинградцами. Мы считали, что москвичи ближе к кормушке и потому наглее халтурят. Столь же резко и тоже не всегда справедливо о питерских коллегах отзывался отличный московский поэт-переводчик Андрей Сергеев. Между нами двумя было что-то вроде многолетнего соперничества с некоторой взаимной неприязнью. Неприязнь была, вероятно, связана со сходством характеров. Оба мы вели себя с резкостью, которую коллеги переносили с трудом. Выражение «типичная… халтура» висело у Сергеева на языке так же часто, как и у меня. Только он говорил «ленинградская халтура», а я, соответственно, «московская». Я и до сих пор считаю, что когда он печатал в «Иностранке» какие-то километровые австралийские белые стихи, он халтурил. И до сих пор я не понимаю, как человек, подаривший русскому читателю «Бесплодную землю» Элиота, великолепно переводивший Роберта Фроста, мог унижаться до переводов всякой ерунды. За неё платили, конечно.

А незадолго до нелепой гибели под троллейбусом Андрей Сергеев выпустил отличную прозаически-мемуарную книгу «Омнибус», удостоенную премии Букера. Пожалуй, в этой книге лучшие, читанные мной, воспоминания о Бродском.

* * *

Из переводчиков в Москве я дружил только с Ириной Озеровой, которая раньше училась в Литинституте двумя курсами младше меня, а потом, надо сказать, сотворяла столько «джамбулов», что никакому Липкину или Гребневу – Козловскому и присниться не могло. [73]

* * *

Одним из самых необычных и обаятельных людей, с которыми я в те времена общался, был Юлий Михайлович Поляков. Он работал долгое время в московском «Учпедгизе» английским редактором, потом преподавал в педагогическом институте, а еще писал учебники для суворовских училищ. Английский язык у Полякова был виртуозным, он владел даже диалектами. Откуда в советских условиях могло взяться такое владение языком, трудно сказать. По сведеньям Г. Бена, Поляков в детстве, кажется, жил в Англии, но если и так, он об этом не распространялся. А я как-то никогда не задавал ему прямого вопроса.

Когда-то Поляков учился в ВИЯКе [74],

на четвёртом курсе был арестован, разумеется, как шпион, отсидел сколько-то лет в лагерях, и вернулся ещё до хрущевских массовых освобождений. Был он года на четыре старше меня. «Высокий, чёрный и в очках», как обрисовывала его давно дружившая с ним Галя Усова. Про Полякова можно рассказывать много и долго, и все равно не передать вполне его человеческого очарования и очевидной небрежной талантливости. Жена Г. Бена, Таня, которая не была с Поляковым знакома, утверждает, что когда Бен вспоминает Полякова, у него даже голос меняется от удовольствия.

К сожалению, Поляков обладал, как выражается одна моя знакомая, «нашим национальным недостатком», был он почти что алкоголиком. Было у Полякова две кошки, они имели обыкновение, сидя на плечах одновременно, мурлыкать прямо в уши и тереться о толстенную оправу очков, иногда их вовсе сбивая. Это называлось «Двойное интерМЬЮ».

Однажды я приехал в Москву и, как обычно, прямо с вокзала пришел к нему. Вижу, сидит одинокий Поляков за бутылкой очень дорогого коньяка и задумчиво коньячок потягивает. Налив мне, он объяснил: «Понимаешь, я собрался на день рождения к профессору Цветковой. Ну и купил старушке эту бутылку. Потом гляжу, пробка у неё необычная, на крышке написано „Turn to open"! Ну я её торнул, она и опнулась!» В его изложении любая ерунда звучала чистейшим Хармсом.

Была у него в Учпедгизе сотрудница, Анна Рукосуева, редакторша русского отдела, которая всё своё свободное время посвящала изучению творчества Бунина. Выглядела она настолько древнерусской, что всегда хотелось увидеть её в сарафане и кокошнике. Однажды днём она пришла к Полякову, когда я у него гостил, мы втроём чуть выпили, потом Юлик добавил и ещё добавил, остановить его было как всегда невозможно, хотя он оставался всё так же весел, добр и остроумен, сколько бы ни выпил. Потом засыпал.

Так и в этот раз ушел он за шкафную перегородку к своему «ложищу» и заснул, а я тут же стал за Анной «ухаживать» то есть попросту схватил её в охапку и стал выжидать реакцию. А она только весело попросила меня удостовериться, что Юля и верно спит, и пока я заглядывал за шкаф, мгновенно разделась на моём диване, сказав: «Этому он меня и научил: главное – жить «без черёмухи».

Проснувшись часа через полтора вполне трезвым, Юлик едва разомкнув глаза, понял что к чему, хотя мы, давно одетые, чинно сидели, разглядывая какой-то альбом, и вежливо осведомился: «Дорогие мои, а достаточно вам было этих (взгляд на часы) ста минут?».

Отношения мои с Анной стали неким подобием романа, длившегося по пять-шесть дней два-три раза в году в течение последних четырех лет до эмиграции. В Москве я с тех пор останавливался только у неё. За две недели до моего отъезда Анна приехала на два дня в Питер попрощаться. Больше я никогда её не видел. Однажды только позвонил из Стокгольма, поскольку звонок из Парижа мог подвести её, работавшую «на идеологическом посту», а Стокгольм через Хельсинки почему-то проходил не «с заказом и вызовом», как тогда все иностранные звонки, а шёл прямым набором, будто с соседней улицы.

А на следующий день я позвонил ей еще раз и по телефону прочёл стихи, которые заканчивались так:

В небе чёрном, немирном лунный щит, ханский щит,

Но твой голос просвирни в телефоне звучит.

Не в костюмчике – в летнике ты выходишь на звон,

Анна, Анна Последняя домонгольских времён,

И стоишь одиноко, словно та, на Нерли,

У оконного ока этой зимней земли,

Лишь платок твой в узоре незабытой весны.

Поделиться с друзьями: