Сны над Танаисом
Шрифт:
Недоброй, очень недоброй памяти лето пятьсот пятого года. Оно началось широкими степными пожарами. Тяжелый войлок дымов затягивал небеса, и днем стоял полумрак, а ночами в смоляной мгле выскальзывали не то с небес, не то из глубин Аида долгие багровые сполохи. До рассвета хрипло взвывали собаки, и кони бились в стойлах, раздувая ноздри и брызгая пеной. Я видел, как тянутся над ручьями и колодцами волокна коричневой дымки, и боялся подходить к воде.
Первым из нашего дома вдохнул этой дымки старик Елеазар. Почувствовав, что обречен, он написал на куске пергамента письмо и вручил его мне.
– Береги пергамент как зеницу ока, - сказал он мне торжественно, сам же сутулясь и на глазах бледнея лицом.
– Когда станешь
– В те врата входи смело. Там примут тебя, как своего, и ты достигнешь истинного могущества духа, заключенного в твоем имени. Прощай, Эвмар.
В тот же вечер, чтобы не передать гибельную хворь кому-нибудь из нас, здоровых, а самому не умирать мучительной смертью, старик Елеазар, слабея, добрался до берега и утопился в прибое.
Следом за моим учителем, словно по одному мановению черного крыла Эвмениды, умерли нубийцы и стряпуха.
Спустя сутки вернулась из плавания галера Набайота. Она встала не в порту, а заякорилась прямо напротив нашего дома. Из приставшей к берегу лодки выскочил на песок Набайот. Он пришел к нашему дому бледный и перепуганный. Не произнеся ни слова приветствия, он судорожно схватил нас с матерью за руки и, уведя в лодку, переправил на корабль. Мы отплыли из моей родной Фанагории. Навсегда.
Набайот опоздал. До самого вечера моя мать в горьком молчании смотрела назад, за корму. Ветер усиливался, берег истончался вдали, и его вскоре заволокло грязной степной гарью. К ночи мать слегла. Она тоже вдохнула коричневой дымки. Когда я заметил это, душа моя похолодела. Я очень испугался, почувствовав, что вот-вот останусь сиротой. Я ничем не мог помочь моей матери, бессилие забилось в груди жгучей болью, и я едва не потерял сознание. Я стиснул зубы и не дал глазам проронить ни одной слезы.
Миновал еще один вечер, и моя мать умерла. На ближайшем берегу ее кремировали. Я остался один в холодном море, лишенный тепла любимых рук. Но странно: я не тосковал в те горькие дни, а только забивался подальше от всех и подолгу оставался в молчании. Во мне молчало мое сердце, молчала душа, я только слышал плеск волн о днище галеры - и ничего, кроме этого шелестящего плеска, не было ни во мне, ни вокруг меня. Я прозрел, что ненадолго задержусь в царстве живых, и нет причины печалиться: скоро, очень скоро мы все соберемся по одну сторону Великой Реки - мой отец Бисальт, моя мать Тимо и я, их сын Эвмар.
Все остальное время плавания Набайот словно боялся замечать меня. Он еще сильнее осунулся, побледнел - и часто молился.
Мы сошли на берег у Танаиса, который стал моей второй родиной. Здесь Набайот имел еще один дом, где он обосновался уже до конца жизни, а в Гермонассу и Фанагорию он потом плавал лишь за тем, чтобы справить какое-нибудь торговое дело.
Когда мы вошли в его дом, он сразу приказал меня накормить, но сам есть не стал - сел напротив и долго тяжелым, пристальным взглядом смотрел на меня, так что ел я лишь из боязни, что есть должен, раз хозяин, оставив хлопоты, угощает меня, сироту. Свое место и судьбу в этом доме я уже предвидел верно. Потом Набайот выслал всех из дома и, оставив меня за пустым столом, пошел во внутренние покои. Глянув ему в спину, я вдруг заметил, что он горбится, будто под тяжестью.
Вскоре из комнаты донеслись странные звуки. Я, немного поколебавшись, осмелился заглянуть в дверь и в испуге застыл на пороге. Набайот стоял на коленях, неловко и беспомощно вытянувшись вперед и упираясь локтем в низкую скамейку. Другой рукой он зачерпывал из стоявшего перед ним на скамейке мелкого килика горсти пепла и судорожно опрокидывал их на голову. Хриплые рыдания вырывались из его груди, и от них содрогался он всем телом. Зола падала с волос и рассыпалась с ладони, клубясь у пола серым
дымком. Слезы текли по щекам грязными ручейками, он размазывал их тыльной стороной руки и жмурился так страдальчески, что я и сам едва не заплакал. Дорогой, темного шелка, кафтан висел на нем клочьями.Не скоро он обратил на меня внимание, а когда наконец остановил на мне помутневший взор, рыдания его стихли, и он замер в неподвижности, словно окаменел.
Потом он рукой подозвал меня к себе, я робко подошел, и Набайот, продолжая стоять на коленях, вдруг обнял меня и уткнулся лбом мне в грудь. За эту свою короткую слабость он потом будет всегда сторониться меня и говорить со мной, хмуря брови.
– Похож, похож, - пробормотал он, едва не повиснув на мне.
– Как ты похож на нее... Я... я так хотел, чтобы у тебя был брат... Тогда... давно... У тебя был бы брат. А отныне уже никогда...
Он замолчал и отстранил меня. Немного побыв в растерянности, он поднялся на ноги, затем, пошатываясь, добрался до кресла и послал меня за водой и полотенцем.
Я знаю, что моя мать никогда не любила его, и я не верю словам Иеремии, будто она отказала Набайоту только по собственной душевной доброте, то есть из боязни, что ребенок, родившийся от эллинки и иудея, не найдет в жизни счастья ни среди эллинов, ни среди иудеев.
Мне было семь лет, и в доме Набайота мои года удвоились. Трудное, но полезное это было время: в доме и в плаваниях с торговцем я многое повидал и многому научился. Я честно зарабатывал свой хлеб: я бегал посыльным, умело распускал на торгах нужные Набайоту слухи, шпионил по торговым делам, прислуживал за столом и наконец стал главным весовщиком.
Рука отца правила мной в те годы, а память о матери грела мое сердце.
Набайот собирал философские рукописи. Относясь пренебрежительно к ним и к их авторам, он своим показным увлечением покупал уважение к себе у жрецов и иных образованных людей Города. Я же получил возможность много читать. Я не любил Аристотеля: мне казалось, его мир был создан стариком-лекарем, крепко помешавшимся на своих весах, гирьках и бесконечном смешивании составов и порошков. Сердце подростка победил Флавий Филострат. Рассказанная им бурная жизнь мага и мудреца Аполлония Тианца ошеломила меня. В нем, в Аполлонии, нашел я тогда родственную душу. Я знал, что истина может войти в ум только через глаза сердца.
Однажды на рассвете я начал было готовиться к торговым делам хозяина, но вдруг ноги сами погнали меня из дома во двор, а со двора на улицу. Там, где улица поднималась тремя ступеньками к агоре, стоял, опершись на посох, Закария. Он был совсем иссохшим стариком. Казалось, даже редкие его длинные волосы и жидкая борода тянут его к земле. Он поманил меня рукой и ясно улыбнулся.
– Ты услышал меня, юный искатель мудрости, - слабым голосом проговорил он, погладив меня по голове твердыми пальцами.
– Ты знал, что старый Закария не забудет проститься с сыном доброй и кроткой Тимо. Душа ее пред самим Господом пребывает ныне в радости и благодати. Помни, Эвмар, и не печалься. И меня уже призывает Господь наш. Настает мой срок. Я пришел в этот Город к тебе. Прости мне мой грех, Эвмар. Когда-то я советовал твоей матери опасаться твоего дара, боясь, что от врага людского он. Но ты оказался добрым сыном. Простит мне Бог. Прости и ты, Эвмар.
– В ответ я лишь растерянно кивнул.
– Твой дар - твое великое искушение и пытка. Люби людей и в добре, и во зле их. Бойся ошибиться во гневе. Злом и силой борется со злом только зло и в том подчиняется оно воле Господней. Помни об этом и сам избери свой путь. Ты - язычник, и чувствует мое сердце, на всю жизнь останешься им. Но Господь говорил: приидите ко мне все. Потому я благословляю тебя по-христиански.
– С этими словами Закария осанил меня крестом.
– Многие склонят перед тобой головы, и многие будут в твоей власти. Неси им мир. Прощай, Эвмар.