Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
Работаем мы иногда с ней на огороде, и вдруг она станет среди грядок и говорит: «Судом-агамора! (Что, как я потом узнал, означало Содом и Гоморра.) Маета мне с этими грядами!.. Надька, Митька! Шабаш! Блажен день воскресный!» (Хоть это было и в будний день.)
Она мыла руки в копанке, вытирала их о подол и шла в дом. Там она раскупоривала бутылку горькой, ставила на стол миску с капустой. Нам с Надей, как не потребляющим вина, давалось по блюдцу варенья. Затем она посылала Надю за какой-нибудь соседкой. Чаще других приходила к ней Зинаидка, отставная монашка. Жила она через дом и промышляла стежкой ватных одеял, а также чтением и толкованием божественных книг, — их было у нее много. Еще она тайком гадала по «Белой книге», — это была книга для слепых, где вместо букв виднелись какие-то бугорки и
Зинаидка любила дразнить Надю. Выпив рюмку, она строгим голосом обращалась к ней:
— Ну, пионерка, сестра моя во Христе, не нашла еще ухажера?
— Оставьте вы меня в покое, — отвечала Надя, сердито покраснев и уткнувшись в блюдце с вареньем.
— Я-то тебя, голубка, оставлю, да Бог-то не оставит, он к тебе скоро ангела приставит, — нараспев говорила Зинаидка, заливисто смеясь своей шутке. — Ты какого ангела хочешь — блондинистого или брюнетистого? А может, рыжего — под масть? — Потом, обращаясь к Агриппине, добавляла: — Эх, вырастет девка — от женихов отбою не будет! Мужчины таких любят, в рыжих бес сидит.
— Отвяжись ты от девчонки, блудня пресвятая! — говорила ей Агриппина. — А вы, ребята, брысь отсюда! На огород ступайте!
Мы с блюдцами удалялись на огород и садились на скамейку у копанки.
— Эта Зинаидка вредный человек, — начинала разговор Надя, беря ложечкой варенье. — Она сама-то в бога не верит, а другим пропаганду разводит. Только я вот что придумала: как мама немножко читать научится, я сразу же ей книгу одну подсуну. Там про то, как все на свете устроено, как человек от обезьяны произошел, — я уже с учительницей нашей говорила об этом. Только надо успеть ей в самый раз эту книгу подсунуть, чтоб Зинаидка ей про святых раньше не всучила.
Хоть Надя была одних лет со мной, но я чувствовал, что она начитаннее и умнее меня. Правда, я объездил много городов, но ума это мне не прибавило: в городах я помнил только вокзалы. В Харькове был красивый вокзал, и там меня какой-то дяденька накормил борщом; в Киеве тоже был красивый вокзал, но там меня побили: думали, что я хочу украсть чемодан; в Одессе вокзал был так себе, но там моряки накормили меня и еще дали два куска сахару; кроме того, в Одессе было море, это я сам видел. А пока я бродяжничал, эта девчонка тихо жила в этом тихом городке и набиралась ума-разума. И удивляло меня не то, что она умнее меня, а то, что она этим не задается.
— Ты уже съел свое варенье, — прерывала она мои размышления. — Как ты быстро.
— Солить его, что ли! — отвечал я.
— Ладно уж, возьми ложечку моего варенья, — соболезнующе говорила она, приближая ко мне свое блюдце. — Тебе надо сочувствовать, ведь ты в чужедомье живешь.
Я привык к Агриппине, и мне уже не казалась странной ее отрывистая, грубоватая речь в сочетании с непонятными ни мне, ни ей самой библейскими изречениями. Я привык к ее грубой заботливости, как привыкают к тем теплым шерстяным фуфайкам неуклюжей домашней вязки, которые хоть и натирают шею и саднят кожу, но зато греют в любой мороз. Мне нравилось, что она всегда за делом, что она никогда не жалуется, нравилось, что она всегда говорит правду, что она всегда готова помочь кому угодно, — недаром, несмотря на ее грубость, все соседи ее уважали и часто обращались к ней за помощью и советом. Удивляло меня в ней только одно — что она недолюбливала своих постояльцев. А ведь это были спокойные, солидные люди. Две комнаты, которые они временно снимали у Агриппины, содержали они в чистоте и аккуратно платили
за них. Сам Аркадий Степанович приходил домой обычно поздно, его и не видно было. Это был хорошо одетый, всегда бритый человек. И если Надя находила, что Нина Петровна похожа на Мери Пикфорд, то Аркадий Степанович напоминал мне Дугласа Фербенкса — только усов не хватало. Они не походили на других встречавшихся мне в жизни людей и потому казались таинственными. Наверно, думалось мне, у них свои, непонятные другим интересы, своя жизнь, и когда они остаются одни, у них свои разговоры, умные, интересные, непонятные другим жителям этого захолустного городка. С посторонними же они говорили только о делах и деньгах, и о том, что деньги даются тяжело и что в городке негде купить хорошей одежды и мебели.Отставная монашка Зинаидка, как и Агриппина, не любила Коркиных, — наверное, из зависти, думал я. Однажды она, проходя к Агриппине мимо крыльца, где сидела Нина Петровна, спросила ее ехидным голосом:
— В новый дом-то, сестра моя во Христе, скоро въедете?
— Скоро, — ответила Нина Петровна.
— Четыре комнаты в доме-то, говорят, будет?
— Четыре, — ответила Нина Петровна.
— Ну, одна, значит, столовая, другая гостиная, третья — самая главная — спальня, а четвертая, верно, про запас под детскую? Уж будет у вас, верно, херувим какой-нибудь, голубка?
— Никаких херувимов, — брезгливо поджала губы Нина Петровна. — Четвертую комнату будем сдавать. Мы с мужем высчитали, что если будем сдавать комнату, то через двадцать семь лет дом окупится.
— Ну, будь по-вашему, голубка, — шутовски поклонилась Зинаидка, — вы прямо игуменья премудрая, все разрешили: тут тебе и трактир, тут тебе и сортир, тут тебе и ликованье ангельское!..
— Все глупости говорите, — презрительно сказала Нина Петровна своим певучим грудным голосом. И мне стало обидно за нее, что какая-то Зинаидка говорит с ней как с какой-нибудь обыкновенной женщиной.
Да, думал я, может, в Нине Петровне и не все хорошо, но не любят ее не за то, что в ней плохо, а за то, что она умнее и красивее других, а к плохому в ней только придираются. На белом-то всякое пятнышко видно.
Мы с Надей часто ходили на постройку, смотреть, как работают плотники, и всегда видели там и Нину Петровну. Однажды, уходя с работы, один из плотников связал веревкой охапку крупной щепы и собирался унести ее домой, но Нина Петровна его остановила.
— Постойте, куда вы это несете? — спросила она своим певучим голосом.
— Да домой, для плиты, Нина Петровна.
— Нет, уж оставьте это для меня, — мягко возразила она, — ведь и я плиту топлю.
Она ловко развязала веревку и сама, своими маленькими, округлыми загорелыми руками взяла охапку и отнесла ее под навесик возле старой березы.
— Вот так будет справедливо, — удовлетворенно сказала она.
Ничего не скажешь, это было справедливо, но я почему-то ждал от нее другой какой-то справедливости. Я все время ждал от нее чего-то особенного, чего-то такого, что сразу бы и навсегда возвысило ее над всеми людьми.
Не нравились мне скучные ее рассуждения и мелкая практичность, но сама она нравилась. Я был уверен, что эти однообразные, мелкие заботы, эти денежные разговоры — только ничтожный слой в ее жизни, и оттого, что я еще не знаю людей, мне виден только этот маленький краешек ее жизни. Мне казалось, что у нее есть другая, настоящая жизнь — широкая, красивая, но недоступная и непонятная мне.
По утрам я любил смотреть издали, как Нина Петровна сидит на скамеечке крыльца и, слегка прищурясь, смотрит вперед, на свою постройку. Сквозь зубчатые, выщербленные края драночной крыши крыльца пробивались косые солнечные лучи, и она сидела словно за золотым частоколом, светлая и легкая.
Еще я любил наблюдать, как идет она утром по дорожке сада на рынок — неторопливо, с милым и озабоченным лицом. Я нарочно старался к минуте ее возвращения быть возле крыльца, чтобы она прошла мимо меня. Она шла по дорожке легкой, пружинящей походкой, плетенная из белого корья корзиночка с продуктами покачивалась в ее руке в такт шагам. Ее яркий, слегка подкрашенный рот был как алый мотылек.
— Здрасьте, Нина Петровна, — робко говорил я.
— Здравствуй, мальчик! — спокойно отвечала она, скользнув по мне большими серыми глазами.