Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
Шрифт:

Когда я вышел из ванной, она стояла так, как была. У окна. И даже не повернулась, когда я лег.

— Теперь мне командовать?

— Нет, я сама.

Она тоже сходила в ванную, пошумела там водой. Вернулась, пахнущая мятной пастой.

Я лежал под одеялом, выставив поверх руки, как школьник в пионерском лагере. Она посмотрела.

— Отвернитесь..

— Нет.

— Ну, хотя бы не подсматривайте..

— Буду… Все равно..

— А-а! — притворно-досадливо сказала она и потянула кофточку через голову. И, оставшись в бюстгальтере, вся малиновая и с потемневшим лицом, так же ловко и по-женски расстегнула-спустила юбку. На ней были белые простые панталоны, и она была в них прекрасна, мощная, плотная девочка. Шагнула к постели. Я подвинулся. И она легла рядом со мной. Влажная, холодная, горячая и тяжелая, неуклюжая и нежная одновременно,

пахнущая мятной пастой и внезапно пряным подмышечным потом.

— Что с тобой? Ты боишься?!

Вместо ответа она прижалась ко мне, и я почти обморочно ощутил крепко целующие меня губы, холод ее щеки и обнял ее за мощную и нежную талию, двинув ладонь по ее спине под резинку, где ощутил пухло-нежный мысок, от которого начинались ее круглые, пышные ягодицы..

Так мы затихли, словно сливаясь в одно, присоединяясь друг к другу одним всеобщим тяготением и объединенным желанием.

Это была странная дивная ночь, в продолжение которой мы только прижимались, не отрывая губ, гладили и ласкали, целовались, притягиваясь друг к другу. Для меня и ее уже не было тайн, я трогал, гладил, сжимал ее полные ягодицы, сдвинув резинку, обнажил живот, прекрасно выпуклый и округленно вдавленный, я гладил его, наслаждался найденной нежностью пупка, опускался дальше, к роскошному двойному валику, и пальцы нашли наконец ее лоно, странно и, может быть, по-девичьи не сильно опушенное, гладкое по краям кругловытянутых губ и нежно пахнущее каким-то сырым и как бы тюльпанным. Так пахнет чашечка тюльпана в глубине. Может быть, ее чашечка была только немного более пряной.

Она не сопротивлялась мне и ни разу не оттолкнула меня. Ее руки делали то же самое, они гладили, искали, исследовали, знакомились с моими особенностями и, иссякнув желанием, опять обращались в губы, поцелуи, объятья. Мы засыпали, словно пресыщенные, и так же внезапно просыпались и словно не было конца этой медленно текущей мартовской ночи.

А утром был снег. Я проснулся первым и осторожно обнял ее, спящую тяжелым, обморочным сном, но с такой ясностью, хотелось бы написать, не лица, а чела, с такой девичестью в опущенных веках и полуоткрытых припухших губах, что подумал: «Нет. Это не явь. Сон или что еще? Что еще?.. Разве такое может быть явью?»

Я коснулся ее живота. Нет, это явь. Нащупал резинки опущенных к коленям панталон и, робея сам себя, положил руку на теплое, неизъяснимо прекрасное возвышенное углубление ее лона. Она спала и слегка улыбнулась, ощутив мою ласку.

А потом открыла глаза и сразу потянулась ко мне.

А я был готов зарыдать от счастья.

В тот раз мы встали уже сближенными. И я проводил ее на трамвай, с неудовольствием заметил, что она на людях словно стыдится и дичится меня. Счастье с ней было, видно, ух какое трудное, и я опять неприятно это понял, когда, совсем холодно от меня отвернувшись, она втиснулась в трамвай. Уехала, даже не глянув на прощанье.

Я вернулся в мастерскую и хоть был обескуражен, однако начал что-то кропать. Набрасывать контуры. И вдруг осенило! Да я же и напишу с НЕЕ Афродиту! Блеск тела этой девушки, его великолепная нестандартность, незавершенность как бы чего-то воистину великого захватили меня. Я мог найти в ней главное — Женщину в Богине. Богиню же в женщине я мог воссоздать сам, своим воображением и всем тем, что уже полвека искала-алкала моя жадная до женской красоты и сути душа. И я твердо решил просить у своей подруги позволения писать ее обнаженную. Картину я, кажется, нашел. Это был (должен был быть!) рассвет — и такой синий, волшебный (не то, не такое слово!), такой, когда возможно все, что желает и ищет душа, и когда еще торжествует над Землей, лишь собирается скрыться все то, что исчезает с первым криком петуха. Как с первым явлением какой-то реальности, которая вспугивает и видения, и самую ночь и начинает наполнять реальностью еще грядущий, но уже нарождающийся день. На этом ТАКОМ рассвете и должна была родиться, явиться из пены непробуженного моря БОГИНЯ АФРОДИТА и с первым проблеском уже земной и розовой зари должна была выйти-ступить на грешный берег, на горе или счастье всем земнородным людям, животным и растениям. Ибо любовью ее всемогущей отрицалась и побеждалась даже исходная, переходная ли реальность.

Все это мне надо было сделать кистью и моим обостренным до взрывного предела чутьем, когда уже холодно щекам, как перед обмороком, и волосы шевелятся над зат ылком и, кажется, дыбом встают на темени, и ты в это мгновение начинаешь

чувствовать себя рукой творца, и этой рукой словно водит НЕКТО, а ты лишь исполняешь его волю, лишь исполняешь. Состояние сие посещало меня в периоды редких сумасшедших удач, когда я, словно Робин Гуд, пускал по цели стрелу и знал, знал точно: она попадет в центр яблока и задрожит, может быть, и сама, ощущая восторг своей точности. И еще я знал, что моим вдохновением будет счастливое дыхание этой девушки, впервые спавшей со мной в одной постели. Точно Антей от Земли, я насытился от нее отвагой поиска и жаждой изображения. Все это я, может быть, лишь голодно чувствовал, а не обращал в слово. Но понимал ясно, какой-то странный «фермент» родился во мне, фермент победы, и я знал, что достигну победы, — картина будет. И не просто новая картина. Это будет моя вечная и воплощенная любовь — тоска и песня о Женщине.

А между тем, пока я вдохновлялся, жизнь шла своим чередом. Меня снова отвергли к показу на городской выставке. На «Европу», которую я представил худсовету, воззрились, как на диво. Охали. Ахали. Судили. Рядили. И — никто не рискнул. Зачем? За риском стоял, как грозовая туча, ОБКОМ! ОТДЕЛ! ЦЕНЗУРА НЕЗРИМАЯ… Кому надо было из-за меня портить отношения, становиться на тот незримый учет, что преследовал уже навечно всякого подозрительного, не дай бог, фрондирующего. Да и не смог бы никто ничего поделать — все было как головой в стену.

И председатель Союза — теперь уже не Игорь Олегович, тот, слышно, пошел выше в какие-то столичные идеологические отделы, — председатель Союза, величавый седой художник в бархатном пиджаке, отечески меня успокоил:

— Александр Васильевич! Ну, поймите нас, ВЫ написали действительно выдающуюся вещь. МЫ — понимаем. Я понимаю. НО… Обком никогда не согласится на публичный показ ВАШИХ творений. Их время не пришло… ЖДИТЕ!! Ничем не могу помочь, а в СОЮЗ с этим даже не пытайтесь — я честно говорю. Сожалею… — Он показывал воздетой дланью куда-то выше потолка, наверх. — Инстанции. Они выше нас. Потерпите, может быть, что-то изменится. А вы разве не можете написать нечто современное?

— Могу… Но… — не хочу. «Современное» никогда не привлекало меня, к сожалению.

— Ну, что ж! — он картинно развел руки с длинными плоскими ладонями. — Что ж..

Даже, показалось, действительно сожалел.

На том расстались.

Вы когда-нибудь испытывали состояние жука, упавшего в бетонную яму? Кажется, выбраться можно, и даже есть крылья, и небо — вон оно! — можно улететь, а не получается, крылья не поднимают, и жук ползет, ползет по стене, ползет и сваливается, и опять на спину, и снова попытка взлететь, и снова падение, и еще, и еще, и еще! Нет… Стена отвесна! И силы кончаются, и уже сломаны-стерты коготки. И никто не спасет, и чуда никакого не случится.

Чудо — оно и есть чудо. То, чего не бывает… Нет, бывает, только очень редко..

И чудо было. Оно приходило ко мне. Ждало меня. Звонило мне. И я все больше привыкал к этому чуду и ждал его. У него был (у нее!), особенно по телефону, необыкновенно нежный голосок. Садиковый, даже не школьный. Мягкий, детский и очень робкий — будто! (И это вначале!)

Теперь моя жизнь словно осветилась. Я ждал. Встречал. Торчал на трамвайных остановках. Волновался. И злился, когда она опаздывала. И радовался, увидев, и все было какое-то беспокойство и как бы ощущение ненадежности и предпотери. Я с удовольствием покупал разную снедь, которую она любила и на какую раньше не приходило в голову тратиться. Но деньги пока были. И я подсчитал, что даже если буду тратить их с той же расточительностью, мне все-таки хватит их года на два-три. А там? Там что Бог даст. В крайнем случае, пойду в сталевары, не привыкать и опыт есть. Хлеб добуду. Лишь бы эта девочка оставалась со мной. Странно, в моих руках она словно бы помолодела. Я часто спрашивал ее о школе, подругах, «мальчиках», и она охотно рассказывала, временами как-то странно взглядывая на меня, точно пытаясь понять, вправду ли мне интересны ее рассказы или я это так.

А мне было интересно ее слушать. Потому что я словно добирал сам те школьные годы, которые унес лагерь и вся моя тошная послелагерная жизнь. У меня ведь никогда не было, как это было почти у многих ныне, подруги, девочки-школьницы в коричневом платье и в белом передничке. Такими девочками я только бредил в детских и лагерных снах да еще с тоской вспоминал мужскую школу-бурсу, где девочек не было и где мы их видели лишь на редких предпраздничных вечерах, когда приглашалась на них женская школа.

Поделиться с друзьями: