Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
Шрифт:
— Чего ты? Милая моя, родная..
— Ничего… Это я сейчас так… Девочкой тебе отдалась… Сама… Так хотела… От любви… Ты понял?
Когда мы спали, я не раз просыпался, смотрел на ее спокойное, углубившееся словно в свое девичество лицо и плакал, слезы текли у меня, и я их не смахивал, а когда попадали на губы, было даже вроде не солоно. Так было счастливо и так хорошо… И так было тяжело… Я знал будто, что вряд ли все надолго… И знал, что такое счастье, и особенно счастье с ней..
Прошли месяцы. Я помолодел. Как начиненный новой энергией, работал над картиной, искал варианты, писал этюды, делал все новые эскизы.
Однажды утром в дверь сильно, раздраженно постучали. Открыл. На пороге стояла почтальонка.
— Письмо вам, с доставкой. Лифт не работает… Ходи к вам. На двенадцатый-то..
— От
— Я почем знаю? Расписывайтесь здесь… Некогда мне… И за перевод..
— Какой перевод?
— Почем знаю… Ваша фамилия-адрес?
— Все правильно..
— Расписывайтесь..
Машинально я расписался. А она уже хлопнула дверью, ушла.
Я поглядел на перевод. Он был ни много ни мало на десять тысяч рублей! Обратный адрес, совсем незнакомая фамилия. И та же на конверте.
Я разорвал конверт — там была короткая записка и письмо. В записке было: «Выполняем волю нашего родственника Николая Семеновича Болотникова. Он завещал Вам указанные деньги и это письмо». Я бросил перевод и записку — открыл второй конверт:
«Дорогой друг! Это письмо не с того света, не бойся. Я пишу его сейчас, потому что знаю, ты не взял бы от меня деньги, как бы я тебя ни просил. Художники настоящие народ гордый. Но деньги у меня все равно остались, и те, кому я их отдаю, получат много. Это деньги чистые. Они от продажи моих картин. Может быть, они помогут тебе достигнуть того, чего не достиг я. Ты больше и талантливее меня. Это понял я, еще когда ты у меня учился, и было бы грустно, если б и твои картины постигла участь безвестия. Я не грущу, поскольку моя жизнь состоялась, а в твоем лице я увидел то, что самому не далось совершить. Будь. И даже не благодари меня. А деньги потрать на холсты и краски, не захочешь принять — раздай тем, кто едва сводит концы с концами. Среди художников такие не переведутся. Я не обижусь.
Болотников».
Нет, никому я не стану их раздавать, подумал я. На эти деньги можно поставить памятник, и самое правильное будет так поступить. А ведь он точно написал, что как бы я ни нуждался, я никогда, ни от кого не принял бы никакой помощи. Помощи ждут и жаждут даже слабые, а я прошел лагерь, и лагерники настоящие, как и воры в законе, никогда ничего не просят. И даже, может быть, я рассердился, хотя и сердиться было вроде смешно и нелогично. Болотников ведь завещал мне деньги от души, всегда желая мне помочь. И кто еще помог мне в жизни? На кого я мог опереться кроме? Только сам, мое мужество да, наверное, еще Господь Бог, иногда, может быть, и взиравший на мое странное, непохожее на прочих существование.
Был Новый год. И на главной площади устанавливали елку. Ледяной городок перемигивался цветными огнями. Черным роем толпились у катушек.
Здесь-то поздним январским вечером я и увидел ЕЕ под руку с высоким жлобистым парнем, идущую совсем не так, как реденько и (сдавалось мне) неохотно гуляла она со мной, а чаще отказывалась: «Учусь же? Когда? Некогда мне гулять. Понимать должен? Лекции я не пропускаю». Да, она шла совсем не так, как со мной, оживленная, сияющая, не замечающая ничего вокруг.
Она должна была быть на лекциях в институте. И это я очень хорошо знал. Завтра вечером она бы, правдиво глядя мне в глаза и целуя меня, рассказывала мне, как она учится.
Сначала они несколько раз скатились с катушки, и он обнимал ее, как спокойный обладатель.
Потом они зашли в кафе поесть мороженого.
Я ждал. И бесы ревности содрогали мою душу. Я ждал парочку и не знал, удержусь ли, чтоб не устроить тут мордобой
обоим: ему — ей, в том, что я снесу этого жлоба, не было даже тени сомнения. Они долго не шли, и, может быть, именно это и спасло их я перегорел, стало тошно, гадостно. Когда они все-таки вышли и, оживленные, двинулись вдоль по улице до поворота на Восточную, где она жила теперь в общежитии, я просто свернул на трамвайную остановку и уехал. Я даже сам не понял, почему так поступил.
На следующий день, как ни в чем не бывало, детский голосок спрашивал меня, когда приехать.
— Никогда! — ответил я и бросил трубку.
Она позвонила снова.
— В чем дело?
Теперь в ее голосе я уловил страх и что-то похожее на отчаяние.
— Спроси у того, с кем ты была вчера…
— Да это же., та-ак… Ой, ну… Это же
просто… Знакомый… Ну. Почти одноклассник… Ну, в школе вместе учились… Праавда! Ну-ну, простите меня. Я же не знала… Что..— И из-за этого одноклассника, «знакомого» ты не пошла в институт?
Молчание. Она собиралась с мыслями.
— Нет… Нет… Тут все не так… Ну, я расскажу. Можно, приеду? Тут все не так. Не хочу по телефону говорить… Ну, простите меня. Я все объясню… Все не так..
И хотя ясно я понимал, по голосу чувствовал: ТАК! — я сказал:
— Ладно… Приезжай.
Я не мог ей ответить: «Нет!»
И она опять приехала. Опять были объяснения. Слезы. Почти клятвы. И была ночь, полная дикого, ошеломляющего своей откровенностью секса. Передо мной и подо мной была уже совсем не робкая школьница — была опытная, владеющая телом женщина, чуть не сказал, почти профессионалка, которая обессиливала меня с искусством Клеопатры и ненасытностью Мессалины и, обессилив, убедившись, что я еще могу, через короткое время снова активно бралась за дело.
Что это за девушка? Ведьма? Дьявол в лице такой кроткой с виду, улыбчиво скромной розовощекой толстушки? Кто она, кто на самом деле?
Гадал — и не мог разгадать.
Глава XI. СЧАСТЛИВАЯ ЖИЗНЬ
Была весна. Теплая, солнечная, ранняя. И было лето, жаркое, грозовое, божье… И осень — золотая, левитанов-ская. И новая зима была с морозами, куржаком на деревьях, новогодьем в снежной метели.
И весь этот год мы были счастливы. МЫ — были? Или один только я? Нет, были счастливы — МЫ. Она жила почти все время у меня, со мной. Как жена. Утром мы вставали по будильнику, и она сердилась на будильник (и на меня), была не в духе (Когда ты возьмешь меня из этой проклятой конторы? Хочу быть домохозяйкой!). Недовольно одевалась, не забывая при этом все-таки соблазнять меня и демонстрировать внушительные богатства своей прекраснобелой, бело-розовой пышной попы, которую я не уставал целовать, когда вечером она трудилась на кухне или лежала на тахте и увлеченно смотрела телевизор. Эта задница ее была ненасытна и рождала в ответ такие же ненасытные, ненасыщаемые желания. Вообще, женщина моя — МОЯ! почти идеально владела умением всегда держать мужчину «под напряжением», все время соблазнять его, заставлять смотреть, хотеть и думать об ее богатствах. По крайней мере, для меня она была соблазнительна бесконечно, и как-то однажды я, дурак, исповедался ей в этом! Зачем? Зачем? Запомните, все прочие жалкие дураки, с признаньем этим вы подписываете себе приговор. Но разве мы, когда мы любим и сами любимы ЖЕНЩИНОЙ, не гордимся этой своей обладательной властью?
Она одевалась, а потом садилась в кресло накрашиваться. Красилась, впрочем, не всегда охотно и не всегда старательно, но, бывало, глаза у нее начинали блестеть, и тот сходный с масляной смазкой блеск всплывал словно изнутри и поражал меня тяжелым ревностным ожогом. Мысль, что она изменяет мне, может изменять, не то чтобы не допускалась мной, но и не тревожила сильно, потому что в целом я все-таки думал о ней хорошо.
Пока она красилась, я, по своей инициативе или привычке за многие годы, готовил чай, накрывал на стол (делал это лишь в будние дни, в воскресенья и в субботы все это делала она, а я благодушествовал, наслаждался барством, и вообще всей этой как бы настоящей семейной жизнью), мы пили чай, иногда с пирожным, если я успевал его купить вчера и если оно у нас оставалось с вечера, ели колбасу или яичницу. Потом она (или я) торопливо убирали со стола, и я подавал ей плащ или пальто, она редко ходила в одном платье — только в жару, — потому что была мерзлячка. Она собственно и жеманно, совсем как вышколенная супруга, целовала меня, и мы расставались до вечера. Или встречались через день.
Я всегда выходил в лоджию, посмотреть, как она появится из подъезда, и она всегда оборачивалась раз и другой, чтоб махнуть мне, и удалялась своей странной статной походкой — так ходят женщины-провинциалки, знающие себе цену.
Иногда я провожал ее до работы, и тогда я чувствовал, что она злится, старается сделать вид, что я дяденька-приставала и, что тут поделаешь, — привязался. И я тоже злился, выдавал ей по первое число, но действовало это недолго, опять звонок, опять садиковый голос и опять примирение на нашей чистенькой кухне и ночью на широкой софе.