Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Т. 2. Стихотворения 1961-1972

Слуцкий Борис Абрамович

Шрифт:

МЕЩАНСКОЕ СЧАСТЬЕ

Счастьице в готовом платьице с готовым окончательным ответом на любой вопрос, счастьице от пары папирос, от зари с рассветом. Счастьице, без всяческих сомнений и без долгих прений порешившее, что мир хорош, простенькое, как растенье рожь, перешившее шинель в пальто, годное при любой погоде, но зато по последней моде. Это счастьице, уверенное, что только в нем и счастье, справедливо, кажется, отчасти. Верно. Кто довольствуется им — тот доподлинно доволен. Вместе с микрокосмосом своим он спокоен, волен. Счастье пионера, в горн трубящее, или же пенсионера, утром сколько хочешь спящее! Ну и что же? Все же это — счастье. За него, что стоит — заплачу. Обозвать его мещанским — не
хочу!

«На пророка бывает проруха…»

На пророка бывает проруха: ошибется, и напрочь вали. Расценяют, как сплетни и слухи, то, что напророчествовали. У пророков бывают прорехи, и пороки, и огрехи, и не худо входить в положенье, в положенье пророка входить и судить не по пораженью, а по высшей победе судить. Между тем много реже сопрано этот дар: эта память вперед. Всех пророков мира собранье даже дюжину не соберет. Так давайте побольше чуткости к тем, кто крепок передним умом, и не будем требовать четкости от воскуренных ими дымов.

«Воспоминаний вспомнить не велят…»

Воспоминаний вспомнить не велят: неподходящие ко времени. Поэтому они, скопляясь в темени, вспухают и болят. — Ведь было же, притом не так давно, доподлинная истина, святая. Но чья-то подпись завитая под резолюцией: «Несвоевременно!»

СТАРЫЕ ОФИЦЕРЫ

Старых офицеров застал еще молодыми, как застал молодыми старых большевиков, и в ночных разговорах в тонком табачном дыме слушал хмурые речи, полные обиняков. Век, досрочную старость выделив тридцатилетним, брал еще молодого, делал его последним в роде, в семье, в профессии, в классе, в городе летнем. Век обобщал поспешно, часто верил сплетням. Старые офицеры, выправленные казармой, прямо из старой армии к нови белых армий отшагнувшие лихо, сделавшие шаг, ваши хмурые речи до сих пор в ушах. Точные счетоводы, честные адвокаты, слабые живописцы, мажущие плакаты, но с обязательной тенью гибели на лице и с постоянной памятью о скоростном конце! Плохо быть разбитым, а в гражданских войнах не бывает довольных, не бывает спокойных, не бывает ушедших в личную жизнь свою, скажем, в любимое дело или в родную семью. Старые офицеры старые сапоги осторожно донашивали, но доносить не успели, слушали ночами, как приближались шаги, и зубами скрипели, и терпели, терпели.

НЕМКА

Ложка, кружка и одеяло. Только это в открытке стояло. — Не хочу. На вокзал не пойду с одеялом, ложкой и кружкой. Эти вещи вещают беду и грозят большой заварушкой. Наведу им тень на плетень. Не пойду. — Так сказала в тот день в октябре сорок первого года дочь какого-то шваба иль гота, в просторечии немка; она подлежала тогда выселенью. Все немецкое населенье выселялось. Что делать, война. Поначалу все же собрав одеяло, ложку и кружку, оросив слезами подушку, все возможности перебрав: — Не пойду! (с немецким упрямством) Пусть меня волокут тягачом! Никуда! Никогда! Нипочем! Между тем, надежно упрятан в клубы дыма, Казанский вокзал как насос высасывал лишних из Москвы и окраин ближних, потому что кто-то сказал, потому что кто-то велел. Это все исполнялось прытко. И у каждого немца белел желтоватый квадрат открытки. А в открытке три слова стояло: ложка, кружка и одеяло. Но, застлав одеялом кровать, ложку с кружкой упрятав в буфете, порешила не открывать никому ни за что на свете немка, смелая баба была. Что ж вы думаете? Не открыла, не ходила, не говорила, не шумела, свету не жгла, не храпела, печь не топила. Люди думали — умерла. — В этом городе я родилась, в этом городе я и подохну: стихну, онемею, оглохну, не найдет меня местная власть. Как с подножки, спрыгнув с судьбы, зиму всю перезимовала, летом собирала грибы, барахло на толчке продавала и углы в квартире сдавала. Между прочим, и мне. Дабы в этой были не усумнились, за портретом мужским хранились документы. Меж них желтел той
открытки прямоугольник.
Я его в руках повертел: об угонах и о погонях ничего. Три слова стояло: ложка, кружка и одеяло.

«Расстреливали Ваньку-взводного…»

Расстреливали Ваньку-взводного за то, что рубежа он водного не удержал, не устерег. Не выдержал. Не смог. Убег. Бомбардировщики бомбили и всех до одного убили. Убили всех до одного, его не тронув одного. Он доказать не смог суду, что взвода общую беду он избежал совсем случайно. Унес в могилу эту тайну. Удар в сосок, удар в висок, и вот зарыт Иван в песок, и даже холмик не насыпан над ямой, где Иван засыпан. До речки не дойдя Днепра, он тихо канул в речку Лету. Все это сделано с утра, зане жара была в то лето.

ПО РАССКАЗУ Л. ВОЛЫНСКОГО

Генерал Петров смотрел картины, выиграл войну, потом смотрел. Все форты, фашины и куртины, все сраженья позабыв, смотрел. Это было в Дрездене. В дыму город был еще. Еще дымился. Ставили холст за холстом ему. Потрясался генерал, дивился. Ни одной не допустив промашки, называл он имена творцов — Каналетто за ряды дворцов и Ван Гога за его ромашки. Много генерал перевидал, защищал Одессу, Севастополь, долго в облаках штабных витал, по грязи дорожной долго топал. Может быть, за все четыре года, может быть, за все его бои вышла первая Петрову льгота, отпускные получил свои. Первый раз его ударил хмель, в жизни в рот не бравшего хмельного. Он сурово молвит: «Рафаэль. Да, Мадонна. Да, поставьте снова».

«Конец сороковых годов…»

Конец сороковых годов — сорок восьмой, сорок девятый — был весь какой-то смутный, смятый. Его я вспомнить не готов. Не отличался год от года, как гунн от гунна, гот от гота во вшивой сумрачной орде. Не вспомню, ЧТО, КОГДА и ГДЕ. В том веке я не помню вех, но вся эпоха в слове «плохо». Чертополох переполоха проткнул забвенья белый снег. Года, и месяцы, и дни в плохой период слиплись, сбились, стеснились, скучились, слепились в комок. И в том комке — они.

АСТРОНОМИЯ И АВТОБИОГРАФИЯ

Говорят, что Медведиц столь медвежеватых и закатов, оранжевых и рыжеватых,— потому что, какой же он, к черту, закат, если не рыжеват и не языкат, — в небесах чужеземных я, нет, не увижу, что граница доходит до неба и выше, вдоль по небу идет, и преграды тверды, отделяющие звезду от звезды. Я вникать в астрономию не собираюсь, но, родившийся здесь, умереть собираюсь здесь! Не где-нибудь, здесь! И не там — только здесь! Потому что я здешний и тутошний весь.

СЕЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ

(Элегия)

На этом кладбище простом покрыты травкой молодой и погребенный под крестом, и упокоенный звездой. Лежат, сомкнув бока могил. И так в веках пребыть должны, кого раскол разъединил мировоззрения страны. Как спорили звезда и крест! Не согласились до сих пор! Конечно, нет в России мест, где был доспорен этот спор. А ветер ударяет в жесть креста и слышится: Бог есть! И жесть звезды скрипит в ответ, что бога не было и нет. Пока была душа жива, ревели эти голоса. Теперь вокруг одна трава. Теперь вокруг одни леса. Но, словно затаенный вздох, внезапно слышится: Есть Бог! И словно приглушенный стон: Нет бога! — отвечают в тон.

«Иллюзия давала стол и кров…»

Иллюзия давала стол и кров, родильный дом и крышку гробовую, зато взамен брала живую кровь, не иллюзорную. Живую. И вот на нарисованной земле живые зашумели ели, и мы живого хлеба пайку ели и руки грели в подлинной золе.

«Отлежали свое в окопах…»

Отлежали свое в окопах, отстояли в очередях, кое-кто свое в оковах оттомился на последях. Вот и все: и пафосу — крышка, весь он выдохся и устал, стал он снова Отрепьевым Гришкой, Лжедимитрием быть перестал. Пафос пенсию получает. Пафос хвори свои врачует, И во внуках души не чает. И земли под собой не чует. Оттого, что жив, что утром кофе черный медленно пьет, а потом с размышлением мудрым домино на бульваре забьет.
Поделиться с друзьями: