Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма
Шрифт:
После того как я последовал бы за поэтом в прошлые века, я поместил бы его среди наших современников. К этому я и хотел прийти: спросить у истории, какую роль он должен играть в наши дни, спросить у нее, благоприятны ли для поэта наши времена. Так, например, если говорить только о французской литературе, которую я немного знаю, то я могу наметить в ней три четко определенные эпохи. Первая, средние века, характеризуется такими чертами: ее поэты живут своим собственным воображением, не следуя подлинно национальным образцам; эта литература рождается из кельтских сказаний, на какой-то период ярко вспыхивает в эпических поэмах и любовной поэзии трубадуров, затем потухает. Вторую эпоху, Возрождение, можно охарактеризовать так: резкая реакция против средних веков, такая резкая, что она переходит через край и у Дюбартаса становится нелепой, затем Малерб учреждает новую школу; в XVII веке она достигает полного блеска, а в XVIII медленно клонится к упадку. Наконец третья, романтизм, — наша эпоха, движение которой не закончено; у нас была пока только бурная реакция, мы еще ждем своего Малерба. Нужно заметить, что эта третья эпоха, так же как и вторая, восстает против той, которая ей предшествует, и по аналогии мы должны предположить, что все ее фазы будут такими же. Ты видишь, как я собираюсь воспользоваться историей: уяснить себе путем сравнения прошедших веков с нашим, каким должен быть поэт
Я говорю с тобой об этом замысле поэтики, потому что у меня появилась одна идея. Это как раз та тема, которой ты мог бы заняться, когда закончишь свое образование. Она требует совершенного знания истории, способности к тонкой и здравой критике, умения судить сжато и ясно; ты обладаешь этими качествами в гораздо большей степени, нежели я. С другой стороны, если поэтику сочиняет поэт, то он делает это своеобразным способом. Сперва он пишет свое произведение, причем большею частью без определенных правил, по прихоти вдохновения; потом, когда поэма готова, он перечитывает ее, оглядывается на пройденный путь, вспоминает, как он его прошел, и лишь тогда, в предисловии, оправдывает свою манеру и предлагает в качестве правила то, что он делал наудачу. Я его не упрекаю; то, что он установил, предварительно произведя опыт, стоит, может быть, больше, чем то, чего так называемый хороший вкус требует, не проверив на деле. К тому же, когда доводы его правильны, в пользу поэта говорит то обстоятельство, что за наставлением обязательно следует пример. Правда, он может ссылаться только на свои собственные стихи; его позиция граничит с самомнением, потому что он считает себя главою школы. Он одновременно и судья и подсудимый — разумеется, он докажет, что прав. Однако повторяю, предисловие может быть очень полезно, его нужно принять во внимание, но принимать суждения автора можно, только критически рассмотрев их. Во всяком случае, если поэт пишет свою собственную поэтику, то бескорыстный человек может написать поэтику вообще. Он постигнет творческий метод всех поэтов, сплавит воедино и выведет из него вечные принципы поэзии. Мне, конечно, скажут, что только поэт может судить и направлять поэтов. Но я и не собираюсь доверить это сочинение барышнику или кабатчику, я хочу доверить его человеку, влюбленному в великое и прекрасное, поэту по духу и характеру, а не просто автору более или менее сносных стихов, главное же, человеку, которому не нужно защищать несколько тысяч полустиший. Эта книга будет написана прозой, ведь если бы она была написана в стихах, то автор, обязанный подавать пример, испортил бы свои лучшие наставления плохими александрийскими стихами; кроме того, с прозой легче обращаться, и автору будет гораздо удобнее пользоваться ею, так как он желает прежде всего создать литературный трактат, а не поэму. Я приведу в пример «Искусства поэзии» Горация и Буало; они содержат прекрасные стихи, но тот, кто будет искать в них нечто другое, найдет лишь несколько общих наставлений, которые сами по себе, может быть, и очень хороши, однако же общеизвестны; эти законы, собственно говоря, есть не что иное, как естественные законы поэзии, врожденные для всякого поэта со вкусом. Из вышесказанного ты понимаешь, что моя новая поэтика должна быть не такой. По всем этим причинам я могу повторить в заключение, что ты очень подходишь для этой работы.
Недавно я просмотрел «Легенду веков», [72] последнее из вышедших произведений Виктора Гюго. Но мне удалось достать только второй том, читал я в такой спешке, что не берусь с уверенностью говорить об этой книге. Все же могу сказать тебе вот что: недостатки великого поэта, недостатки, которые почти переходят в достоинства, еще ярче проявляются в его последних поэмах. Стих более резкий, разорванный, отрывистый, но в то же время более мощный, сжатый, выразительный. Ты, впрочем, знаешь этот скупой, отчеканенный, точный стих. Только здесь поэт еще усиливает эти достоинства, так что иногда даже хочется назвать их недостатками. Образы всегда странные, но чрезвычайно выразительные: предмет скорее видишь, нежели читаешь о нем. С другой стороны, Гюго немного злоупотребляет описаниями; но эти описания до того ярки и поэтичны, что они не утомляют. Мне кажется, в этом произведении меньше чувствительности, юношески свежего волнения, чем в других. Я ничего не формулирую, ведь я бегло прочел только несколько отрывков наудачу. Не стал ли поэт писать хуже со времени «Осенних листьев»? Боюсь, что да, но не могу утверждать с достаточным основанием. Я запомнил только один стих, поразивший меня своей оригинальностью. Какой-то фавн предстает перед судом богов, собравшихся на Олимпе. Этот воришка страшно некрасив — мохнатый, уродливый. При виде его боги и богини покатываются со смеха, как об этом рассказывает Гомер. Это грандиозные раскаты смеха; все небо хохочет. И вот, перечисляя смеющихся богов, поэт обмолвился таким стихом:
72
Первая серия поэтического цикла В. Гюго «Легенда веков» появилась в 1859 году (вторая в 1877 г. и последняя только в 1883 г.).
Придирчивый изящный вкус оскорбился бы этим александрийским стихом, и действительно, только остроумие спасает его, иначе он звучал бы странно. Меня же он рассмешил, и я с удовольствием потом перечту его. Это одна из тех острот, от которых не может удержаться и гений, она дрожит на кончике нашего пера, мы обязательно должны записать ее на бумаге, а потом не хватает мужества ее вычеркнуть.
Ты, может быть, спросишь, зачем я посылаю тебе это письмо, совсем не интересное, без всяких подробностей о том, что могло бы тебя интересовать. У меня две причины: первая — это то, что моя мать со дня на день должна переехать на другую квартиру, и я хочу дать тебе более надежный адрес. Пиши мне теперь по адресу: улица Сент-Никола-дю-Шардонне, № 3. Вторая причина: подробности, о которых ты спрашиваешь, настолько незначительны, что просто не знаешь, что и написать. Все-таки вот они в двух словах.
В последнее время вижу Сезанна довольно редко. Он работает у Виллевьейля, ходит к Маркусси и т. д. Однако мы с ним дружим по-прежнему. Все еще надеюсь скоро поступить на службу. Когда ты приедешь сюда, уже наверняка буду служить. — Я связан с одним экономистом, чьи работы я исправляю с точки зрения стиля. Со своей стороны, он ищет мне издателя и собирается познакомить меня с несколькими писателями. Наконец, к несчастью, здоровье мое очень плохо. Давно уже дня не проходит,
чтобы меня не мучили боли. Пищеварительные органы ослаблены, давление в груди, кровотечения и пр.; я не решаюсь отдаться в руки врачей, предпочитаю, чтобы открылась настоящая славная болезнь; от нее бы уж я как-нибудь избавился, но так как болезнь не определяется, я жду, чтобы природа сделала свое.Очень надеюсь на тебя. Мне кажется, когда ты приедешь сюда, мне станет лучше и морально и физически. Работай и приезжай, а для этого — мужайся!
Кланяйся твоим родителям.
Жму руку. Твой друг.
Как только сдашь экзамен, напиши мне о результате. Не забудь новый адрес, который я тебе посылаю, и скажи, куда я должен теперь адресовать свои письма.
Это письмо читай только в перерыве между занятиями: оно чисто литературное и не представляет прямого интереса.
1863
ЖЮЛЮ КЛАРЕТИ
5 июня 1863 г.
Милостивый государь!
Имею честь предложить Вам два своих рассказа.
Я хотел бы попытаться опубликовать их в «Л’Юнивер иллюстре» и решил попросить Вас, милостивый государь, посмотреть эти скромные пустячки и рекомендовать их главному редактору газеты. Моя просьба, быть может, докучная, вполне естественна. Ее можно объяснить моей большой симпатией к Вашему таланту и моей великой гордыней, которая позволяет мне надеяться, что человек умный меня простит.
Я прошу Вас со всем пылом начинающего поэта не отвергать моих рассказов, прежде чем прочтете их. Рукопись такая тоненькая, что Вам не потребуется и четверти часа, чтобы ознакомиться с ней.
Подумайте о том, что для меня это почти вопрос литературной жизни или смерти и что я ожидаю Вашего приговора со всем нетерпением двадцатилетнего поэта.
Прошу вас, сударь, принять уверения в совершенном моем почтении.
РЕДАКТОРУ «ЕЖЕМЕСЯЧНОГО ОБОЗРЕНИЯ»
Париж, 16 июля 1863 г.
Милостивый государь!
Я служу в рекламном отделе издательства «Ашетт». Там я имел возможность прочитать «Ежемесячное обозрение» и узнать о Вашей большой любви к молодежи и о Вашем свободомыслии.
Не окажете ли Вы гостеприимство незнакомцу, за которого как раз и могут поручиться только молодость и свобода мысли?
Имею честь предложить Вам два своих стихотворения. Не смею заранее благодарить Вас за то, что Вы их напечатаете, однако же питаю самые большие надежды на мои рифмы и на Вашу снисходительность.
Не решаюсь отослать Вам также два рассказа в прозе, которые я уже приготовил к отправке. Соблаговолите сообщить мне, появится ли у Вас желание познакомиться с моей прозой, после того как Вы прочтете стихи.
Надеюсь на Вас.
Примите, милостивый государь, уверения в совершенном моем почтении.
1864
АНТОНИ ВАЛАБРЕГУ
Париж, осень 1864 г.
Дорогой Валабрег!
Не знаю, какое у меня получится письмо, буду ли я писать его бархатной лапкой или выпущу когти. Признайтесь, что Вы нарочно хотите меня обозлить. Какого черта Вы так грубо, без предупреждения заявляете, что стали реалистом? [73] Надо же все-таки щадить людей.
Я всегда терпеть не мог эти глупые шутки: спрятаться за занавеской и в тот момент, когда кто-нибудь проходит мимо, вдруг заорать, словно оборотень. У меня чувствительные нервы, и, откровенно говоря, я сержусь на Вас за то, что Вы меня не пожалели. — Боже мой, теперь, когда я опомнился от страха, я не берусь утверждать, что у Вас не было оснований побрататься с Шанфлери. По-моему, нужно все знать, все понимать и всем восхищаться в той степени, в какой любая вещь достойна восхищения. Но только позвольте мне пожалеть Вас за то, что каждая новая идея вызывает у Вас такое глубокое потрясение. С юных лет Вы были поклонником классицизма, и это нежное и целомудренное состояние духа позволило Вам спокойно провести Вашу юность. Во время Вашего пребывания в Париже какой-то демон, враг Вашего покоя, потихоньку склонил Вас к романтизму, и Вы стали романтиком, причем сами сильно перепугались и страшно удивились Вашей новой манере видеть, словом, совершенно сбились с толку. Помните? Вы говорили мне: «Я потерял необходимый мне покой, я сжигаю то, что написал, и не знаю, с чего начать». Я, наивный и добрый малый, ожидал, что Ваш романтизм устоится. Не тут-то было! Не успели Вы побыть романтиком, как вот тебе и раз — Вы уже реалист; Вы удивлены, что могли стать реалистом, Вы ощупываете и не узнаете самого себя, Вы пишете мне слова, которые выдают всю Вашу тревогу: «Мне потребуется немало времени, чтобы снова очутиться в своей тарелке». Ну нет! Право же, приятно менять блюда, но если не хочешь даром терять время, в литературе надо всегда есть из одной и той же тарелки — своей собственной. Понимаете ли Вы меня и чувствуете ли мораль моей иронии? Вы перешли от Вольтера к Шанфлери через Виктора Гюго; это доказывает, что Вы идете вперед; но не думаете ли Вы, что лучше бы Вам оставаться на месте и создавать что-то; быть самим собой, не заботясь о других? Я рад видеть у Вас широкий ум, которому доступна любая форма искусства, но Вы нравились бы мне еще больше, если бы оставались наедине с самим собой, рифмовали бы, не тревожась о разных школах, давали бы полную волю своему темпераменту, а главное, если бы Вы беспомощно не останавливались на полдороге, открывая неведомые миры, давно уже всем известные. Хотите, я подведу итог всему сказанному, со всей свойственной мне грубоватой откровенностью? Если Вы не перестанете всему удивляться, если смело не возьметесь за перо и не будете писать наудачу на первую подвернувшуюся Вам тему, если не почувствуете в себе силу по-своему понимать натуру, у Вас никогда не будет ни малейшего своеобразия и Вы останетесь только отблеском отблеска. — А теперь позвольте мне поздравить Вас с тем, что Вы поняли школу, которая мне по душе; сказать по правде, я не думаю, чтобы она отвечала Вашей натуре, Вы не родились реалистом, не обижайтесь на меня; по повторяю: хорошо, когда понимаешь все. — Докажите, что я солгал, дорогой Валабрег, напишите вторую «Госпожу Бовари», и Вы увидите, как я буду аплодировать. Если Вы ее напишете, я даже прощу Вам, что Вы нагнали на меня такого жуткого страху своим реализмом; я еще и сейчас весь дрожу. Когда я получил Ваше письмо и прочел его, меня охватило долгое раздумье. Я дам волю своему перу и расскажу Вам, что это были за мысли. Таким образом я разъясню самому себе собственные идеи и набросаю примерный план довольно обширного исследования, о котором хочу побеседовать с Вами. Когда-нибудь я напишу его. Судите содержание, а не форму, я излагаю свои мысли как придется, наспех.
73
В 60-х годах XIX века «реалистами» называла себя группа писателей, возглавляемая Шанфлери, которая проповедовала «искренность» в искусстве и была далека от больших социальных обобщений.