Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сочинения Иосифа Бродского. Том VI

Бродский Иосиф Александрович

Шрифт:

Почему? Потому что если бы мы могли говорить о философских взглядах г-на Гарди (если вообще можно говорить о философии какого-либо поэта, ибо, в силу всеведущей природы самого языка, такого рода разговор неизбежно стал бы упрощением), то пришлось бы признать, что понятие Имманентной Воли было в них основополагающим. Во всем этом слышны отголоски Шопенгауэра, с которым вам нужно ознакомиться, и чем скорее, тем лучше — и не столько ради г-на Гарди, сколько ради себя самих. Шопенгауэр сэкономит вам массу усилий, а точнее, сэкономит их вам его понятие “воли”, которое он вводит в своей книге “Мир как воля и представление”. Понимаете, любую философскую систему можно обвинить в том, что в своей сути она есть выражение солипсизма, а то и попросту антропоморфизма. В общем и целом, все они таковы, именно по той причине, что они суть системы, а следовательно, предполагают нередко весьма высокую степень разумности общего замысла. Шопенгауэр

уходит от этого обвинения благодаря своей “Воле” — у него этот термин обозначает внутреннюю сущность феноменального мира или, лучше сказать, некую вездесущую иррациональную силу и ее слепую жадную власть, действующую в нашем мире. Ее действия лишены исходного замысла и конечной цели и ни в малой степени не являются воплощением разумного или нравственного порядка, милого сердцу столь многих философов. В конечном счете, разумеется, понятие это тоже можно обвинить в том, что оно есть человеческая автопроекция. Тем не менее оно способно защитить себя успешнее других благодаря своему ужасающему, бессмысленному всеведению, пронизывающему все формы борьбы за существование, но гласно выражаемому (по Шопенгауэру — лишь отражаемому) только одной поэзией. Неудивительно, что Томас Гарди с его тягой к бесконечному и неодушевленному сосредоточился на этом понятии; неудивительно, что он в этой строке пишет его с прописных букв — в строке, ради которой, кажется, и было написано все стихотворение.

Но написано оно было не ради нее:

Prepared a sinister mate

For her — so gaily great —

A Shape of Ice, for the time far and dissociate.

Приготовила страшную пару

Ему — столь грандиозно-веселому —

Форму из Льда, пока что далекую и отъединенную.

Если вы присудите предыдущей строке четыре “звездочки”, как вы оцените “A Shape of Ice, for the time far and dissociate” (“Форму из Льда, пока что далекую и отъединенную”)? Или сочетание “a sinister mate” (“страшная пара”)? Если говорить о словосочетаниях, то это намного опережает 1912 год! Оно уже — прямо из Одена. Подобные строки — это вторжение будущего в настоящее, они сами по себе суть дуновение Имманентной Воли. Выбор слова “mate” (“пара”) — просто великолепен, ибо, помимо ассоциаций с “shipmate” (“товарищ по плаванию”), оно вновь подчеркивает женскую природу корабля, еще резче обозначенную в следующем трехстопнике: “For her — so gaily great —”.

Здесь становится все более ясно, что мы идем не столько к тому, что столкновение — это метафора романтического союза, сколько наоборот: такой союз есть метафора столкновения. Четко определены женская природа корабля и мужская — айсберга. Только ведь это не совсем айсберг. Подлинный знак гениальности нашего поэта проявляется в его иносказании: “A Shape of Ice” (“Форма из Льда”). И ее грозная сила прямо пропорциональна способности читателя скроить эту форму в соответствии с негативным потенциалом своего собственного воображения. Другими словами, это иносказание — реально говоря, одна его буква “а” — провоцирует читателя на активное соучастие в этом стихотворении.

Практически тот же эффект производят слова “for the time far and dissociate” (“пока что далекая и отъединенная”). Да, “far” (далекий) в качестве эпитета времени — общее место, так может сказать любой поэт. Но только Гарди способен вставить в строку совершенно непоэтичное “dissociate” (“отъединенный”). Это — положительный эффект свойственной ему общей стилистической небрежности, о которой мы говорили выше. Для этого поэта нет хороших, плохих или нейтральных слов: они либо функциональны, либо нет. Конечно, это можно было бы объяснить его опытом прозаика, если бы не столь часто провозглашавшееся им отвращение к гладкой, “ювелирной” строке.

Слово “dissociate”, в общем, настолько же лишено блеска, насколько оно функционально. Оно говорит не только о дальновидности Имманентной Воли, но и о фрагментарной природе времени как такового — и не в шекспировском, а в чисто метафизическом (то есть весьма ощутимом, осязаемом, земном) смысле. Именно это позволяет каждому читателю отождествить себя с жертвами катастрофы, ибо перемещает его в другой участок атомизированного времени. В конечном счете, слово “dissociate” спасает, конечно, то, что оно рифмуется и вдобавок дает ожидаемое разрешение в третьей, гекзаметрической строке.

Вообще говоря, в последних двух строках рифмы становятся все лучше и лучше, то есть все более впечатляющими и непредсказуемыми. Чтобы в полной мере оценить слово “dissociate”, может быть, стоит прочесть рифмы этой строфы вертикально, в столбик. Мы получим: “mate — great — dissociate”. От одного этого пробирает дрожь, и недаром, поскольку очевидно, что эта цепочка возникла в голове поэта еще до того, как строфа была завершена. Более

того, именно эта цепочка и позволила ему завершить строфу, и завершить ее так, как она завершена.

And as the smart ship grew

n stature, grace, and hue

In shadowy silent distance grew the Iceberg too.

И пока красавец-корабль рос, становясь

Все выше, красивей и ярче,

В туманной немой дали так же рос этот Айсберг.

Таким образом выясняется, что мы имеем дело с женихом и невестой. Женственный красивый корабль уже давно обручен с Формой из Льда. Рукотворное с природным. Почти что брюнетка с блондином. То, что росло на верфях Плимута, тянется к предмету, который растет “In shadowy silent distance” (“B туманной немой дали”) где-то в Северной Атлантике. Приглушенный, заговорщицкий тон слов “shadowy silent distance” подчеркивает тайный, интимный характер этого сообщения, и ударения, почти механически падающие на каждое слово в строфе, — это как бы отголосок мерного хода времени — хода, приближающего деву и жениха друг к другу. Ибо неизбежной встречу здесь делает именно ход времени, а не индивидуальные черты данной пары.

Неуклонным их сближение делает еще и избыток рифм в строфе. В третью строку вкрадывается слово “grew”, в результате чего в трехстишии оказывается четыре рифмы. И это можно было бы, конечно, посчитать дешевым эффектом, если бы не звучание этой рифмы. Цепочка “grew — hue — too” эвфонически ассоциируется со словом “you”, и повторенное “grew” провоцирует у читателя ощущение участия в этом сюжете, и не только в качестве адресата.

Alien they seemed to be:

No mortal eye could see

The intimate welding of their later history…

Они казались чужими:

Никто из смертных не мог увидеть

Тесного слияния их дальнейшей истории…

В эвфоническом контексте последних четырех строф слово “Alien” (“чужой”) звучит как восклицание, и его широко открытые гласные похожи на последний крик обреченного, перед тем как покориться неизбежности. Это все равно что “Я не виновен!” на эшафоте или “Я не люблю его!” у алтаря: бледное лицо повернуто к публике. Да это и есть алтарь, ибо в третьей строке слова “welding” (“слияние”) и “his t ory” (“история”) звучат как омонимы слов “wedding” (“свадьба”) и “destiny” (“судьба”). Поэтому “No mortal eye could see” (“Никто из смертных не мог увидеть”) — не столько бахвальство поэта своим знанием механизма причинности, сколько голос этакого Отца Лоренцо.

Or sign that they were bent

By paths coincident

On being anon twin halves of one august event…

И знака, что им суждено

Совпасть на путях

И вскоре стать нераздельными половинами устрашающего события…

И опять — ни один поэт в здравом уме (если он — не Джерард Мэнли Хопкинс) не станет вот так, как молотком, забивать в строку ударения. И даже Хопкинс не дерзнул бы вот так вставить слово “anon” (“вскоре”). Так что же, может быть, здесь нелюбовь нашего старого друга Томаса Гарди к гладкой строке начинает приобретать извращенные формы? Или же это попытка еще сильнее затуманить, с помощью среднеанглийского слова “anon”, соответствующего современному “at оnсе” (“сразу”), зрение “смертного ока”, неспособного разглядеть то, что видит он — поэт? Удлинение перспективы? Увлеченность этими совпадающими в истоке путями? Единственная уступка, которую он делает общепринятому взгляду на эту катастрофу? Или же просто повышение тона (как это делает слово “august” [“устрашающий”]), в свете финала стихотворения — чтобы вымостить путь реплике Имманентной Воли:

Till the Spinner of the Years

Said “Now!” And each one hears,

nd consummation comes, and jars two hemispheres.

Покуда Пряха Лет

Не сказала: “Сейчас!” И вот все — слышат,

И настает соитие, и сталкивает оба полушария.

Вышеупомянутое “всё”, которым движет и которое побуждает Имманентная Воля, по-видимому, включает в себя и время. Отсюда — новое имя Имманентной Воли: “Пряха Лет”. Это, конечно, слишком очеловечено для абстрактного блага абстрактного понятия, но мы можем приписать это инерции церковного архитектора, живущего в душе Гарди. Здесь он угрожающе близок к тому, чтобы приравнять бессмысленность к злонамеренности, тогда как Шопенгауэр настаивает на абсолютно слепой, механистической — то есть внечеловеческой — природе этой Воли, чье присутствие ощущают на себе все формы существования, как одушевленные, так и неодушевленные, — в виде перегрузок, напряжения, конфликтов или же, как в данном случае, — в виде катастрофы.

Поделиться с друзьями: