Сочинения великих итальянцев XVI века
Шрифт:
Все одобрили предложение Сабинетты и порешили так и сделать, то есть на другой день вернуться на то же место, после чего восстановилось молчание, и Пероттино продолжил: — Как стройные корабли, утомившись, отдыхают в гавани, а преследуемые охотником звери — в чаще, так споры утихают при обретении истины. Если же таковую не удалось обрести, то сколько ни складывай и не переставляй звучные и важные слова, чему с особым рвением предаются те, кто далек от истины, ими не проймешь слушателей, обращающих проницательный взор не на лицо слов, а в самую их душу и сердце. И я опасаюсь, о дамы, что такая участь ожидает завтра Джизмондо, который, излишне полагаясь на собственный ум, не принимает в расчет вашего, к тому же слишком беспечен и беззаботен касательно отстаиваемого дела, в уверенности, что в сем поединке будет увенчан как победитель. Я мог бы почесть, что фортуна благосклонна к его надеждам, ибо отводит более времени ему на обдумывание ответа, чем мне на обдумывание моей речи, если бы не видел в нем врага истины. Но дабы он не вернул мне мой упрек, перейду скорее к предложенному им вопросу. Итак, каждый раз, как человеку не дается предмет его желаний, он делается жертвой страстей, отчего теряет покой, точно город, осажденный врагами: страсти непрерывно изнуряют его, больше или меньше, смотря по тому, сколь сильно томят его желания. Но обладать предметом желания это не то же, что обладать лошадьми или одеждой, или домом, чей господин называется обладателем все равно, пользуется ли он этим добром один или совместно с кем-то, постоянно или от разу до разу, так или не так, как ему желательно. Обладание в нашем случае должно быть только полным и только таким, какое желанно. Сказанное само собой очевидно, так что мне нет нужды приводить доводы. Но теперь пусть Джизмондо скажет, дано ли любящему иметь в полном обладании то, что он любит? Если ты, Джизмондо, считаешь, что дано, то ты в явном заблуждении,
XXI
А теперь я оставлю в покое и силлогизмы и Джизмондо, кому, как их рыцарю, они предназначены в большей мере, чем вам, о дамы, как слушательницам наших споров, и вступлю с вами на другую стезю, рассуждая более непосредственно. На том основании, что горечь души мы познаем лучше, говоря о страстях, ибо душа извлекает из них горечь, точно из алоэ, я и стану толковать о страстях — памятуя, что вам угодно было предоставить мне сей день, ранее дарованный Джизмондо, — и продолжу тем самым начатый разговор, то есть из тех же нитей сотку полотнище подлиннее. Итак, о дамы, главные страсти души, из которых все прочие исходят и к которым возвращаются, суть таковы: чрезмерное желание, чрезмерная радость, чрезмерная боязнь будущих несчастий или чрезмерная скорбь по поводу настоящих. Страсти эти, точно грозные вихри, возмущают мир души и лишают покоя нашу жизнь, отчего они и наречены от писателей соответственным словом «возмущения». Любовь прямо связана лишь с первой из этих страстей, ибо любовь и есть не что иное, как желание; но, не довольствуясь своими владениями, она прокрадывается в чужие и так раздувает свой факел, что все кругом воспламеняет жестоким пламенем; пламя это, опаляя и сжигая наши души, нередко обрекает нас на погибель или если не на погибель, то на жизнь, которая хуже смерти. Говоря о сем чрезмерном желании, скажу, что оно есть начало и глава всех прочих страстей. Всякое зло происходит в нас от него точно так, как всякое дерево произрастает из своего корня. Отчего бы ни возгорелось желание, оно немедленно понуждает нас домогаться желаемого предмета, а когда мы принимаемся его домогаться, обрекает на чрезвычайные, из ряда вон выходящие опасности и ввергает в бездну несчастий. Именно желание заставляет брата искать объятий греховно любимой сестры, толкает мачеху к пасынку, а порой, что и выговорить тяжко, отца к его непорочной дочери — желания не просто дерзкие, но чудовищные. Однако, так как лучше о них умолчать, чем говорить, то, обходя их как неудобоназываемые вследствие неприличия и возвращаясь к прежнему, скажу, что, едва зародившись, желание начинает управлять всеми нашими помыслами, нашими делами, нашими днями и влечет нас к прискорбной и непредвидимой погибели. Бесполезно противиться ему разумом, ибо даже видя впереди бедствия, мы не умеем повернуть вспять, а если иной раз исхитримся, то после, снедаемые изнутри нашим недугом, вновь поспешаем назад, точно псы на свою блевотину. Как солнце, которое еще утром на восходе позволяло смотреть на себя в упор, а сейчас, в разгар дня, слепит всякого, кто на него воззрится, так и недуг наш: он дает созерцать себя, лишь когда он в зачатке, но стоит ему войти в силу, как он ослепляет в нас всякое разумение и смысл.
XXII
Но любовь не довольствуется тем, что она, точно хлыстом, подстегивает нас желанием, нет: как желание рождает все прочие страсти, так первое возникающее в нас влечение, точно широкая река, ветвится тысячью других желаний, каковые у влюбленных сколь многочисленны, столь и прихотливы. Ведь хотя влюбленные устремлены большей частью к одной цели, все же, из-за того, что различен предмет желаний и различна участь влюбленных, каждый, без сомнения, «желает» на свой манер. Иной, увлеченный погоней, все силы полагает на преследование возлюбленной и, о, сколько и каких одолевает препятствий, сколько раз падает и подымается, как искалывает терниями ноги, как часто пресекается у него дыхание прежде, чем он настигнет добычу. Иной, завладев вожделенным предметом, желает его удержать и, отдавая тому все помыслы и силы, растрачивает время, оказываясь жалким в счастье, нищим в богатстве, несчастным в удаче. Иной, лишившись обладания своим сокровищем, жаждет его возвратить и домогается утраченного, на какие только ни соглашаясь тяжкие условия и недостойные сделки, какими ни исходя слезами, умоляя, стеная и тем безрассудно подвергая опасности свою жизнь. Но по^ куда желание лишь зарождается, будущие тяготы, горести и мучения остаются сокрыты. Ведь как, войдя в лес, сначала мнишь, что идешь легкой тропой, но углубляясь, видишь, что путь чем дальше, тем труднее, так и тут: увлекшись каким-либо предметом, рассчитываешь с легкостью к нему приблизиться, но, пытаясь достигнуть цели, замечаешь, что с каждым шагом тропа делается все теснее и непроходимей. Оттого же случается нам и попасть в беду: ведь когда мы не видим прямой дороги к цели, то иной раз не гнушаемся пойти кривой дорогой. А она неотвратимо ведет к обидам, раздорам, ненависти, а после и к худшему, чего вначале никто не мог бы предвидеть. Не пускаясь в подробности, напомню лишь, сколько раз по таковой причине многие искали гибели других людей, а иной раз и самого близкого человека; сколько женщин, увлекаемых желанием, обрекли на гибель своих мужей! Поистине, если бы могло быть нечто худшее этого, я продолжил бы, но возможно ли что худшее? Священное ложе мужа и жены, свидетель тайных мгновений их жизни, их сладостнейших объятий, по вине нового любовного влечения орошается и обагряется невинной кровью одного из супругов, павшего от клинка другого.
XXIII
А теперь повернем паруса прочь от острых и коварных рифов желания и войдем в мутные и опасные воды преходящих восторгов. Ведайте, о дамы, что радость возрастает в нас соответственно тому, насколько сильно наша душа влеклась к предмету, явившемуся причиной радости. Обретя сей предмет, мы тем сильнее ликуем, чем больше усилий было положено на его обретение. Но так как никакое желание не имеет в нас такой силы и не влечет нас столь мощно к вожделенному предмету, как желание, пришпориваемое и подстрекаемое любовью, то и происходит так, что самым бурным бывает восторг влюбленных, когда они достигают берега хотя бы одного из своих желаний. В самом деле, разве кто-нибудь так ликует от малейшего взгляда, от двух оброненных словечек, от касания руки и тому подобных пустяков, как ликует влюбленный, кому превыше всякой меры милы и любезны подобные утехи. Никто, конечно! Не подумайте, впрочем, что влюбленные оказываются вследствие того в лучшем положении, чем прочие люди; ведь очевидно, что их радость большей частью, а вернее, всегда, сопряжена с бесчисленными скорбями, каких другие люди могут вовсе не знать; так что если их радость во много крат превышает радости других людей, то она тысячекратно перекрывается их страданием. Не говоря уж о том, что радость, выходящая из границ подобающего, не может быть здравой, и ее следовало бы считать не радостью, но скоро преходящим и глупым заблуждением. Каковое вредно еще и потому, что дурманит влюбленных, отчего они, оставив всякое честное дело, всякое похвальное рвение, всякое почетное предприятие и всякий свой долг, точно погрузясь памятью в Лету, забывают обо всем, кроме своего недуга, и ему одному посвящают все мысли и попечения. Отчего они терпят урон и позор и вдобавок, став врагами самим себе, добровольно отдают себя в рабство тысяче бедствий. Сколько ночей проводит в бдении несчастный влюбленный, сколько дней губит, поглощенный одной мыслью, сколько верст исхаживает напрасно, сколько бумаги орошает чернилами вперемешку со слезами, прежде чем обретает хоть один час отрады, да и тот не протекает без тревог, ибо радость, восторг перемежаются жалобными речами, пламенными вздохами, плачем, приступами страха; но даже если дело обходится без тревог, все равно час этот, скоро пролетая, уносит с собою все услады, стоившие многих страданий, и оставляет лишь щемящую боль в сердце. Кто не знает, сколько сожалений, сколько насмешек, сколько потрясений, огорчений, мыслей о мести, вспышек негодования претерпевает влюбленный раньше, чем наступит час отрады? Кто не знает, какой ревностью, завистью, подозрениями, соперничеством и, наконец, какой полынной горечью был окуплен сей миг сладости? Без сомнения, меньше ракушек на берегах или листьев, шумящих под ветром в саду, когда
он еще зеленеет и полнится жизнью, нежели страданий в каждой любовной утехе. И если иной раз случится, что нет в сих утехах ни боли, ни тоски — что немыслимо, но предположим, что оно так, — то они, утехи, оказываются оттого лишь хуже и вредоносней. Счастье в любви переменчиво, переменчивее, чем в любых мирских делах, так как управляемо самым легкомысленным господином. И вот, когда счастье изменяет, несчастье сокрушает нас тем безжалостнее, чем большим казалось нам блаженство. Тут-то мы и жалуемся на любовь, озлобляемся против самих себя и томимся жизнью; чему примером я сам, как оно явствует из следующего стихотворения, которое, верно, покажется вам длиннее обычного: оно длинно потому, что меньшее количество строк не вместило бы изображения моих страданий:Нет, не знавал еще никто на свете Ни слаще дня, ни безмятежней ночи, Чем те, увы, что мне ласкали душу, Пока не стала к сладостному ладу Моих стихов примешиваться горечь, И жар любовный не коснулся жизни.
И вот нарушилось теченье жизни, И самые печальные на свете, Несущие уныние и горечь, Я ныне коротаю дни и ночи, Виденья отравляют сладость лада, И безутешную смущают душу.
А я свою возвышенную душу
Не думал обратить к столь низкой жизни
И превратить в жестокость сладость лада.
Но не бывало так еще на свете,
Чтоб день не скрылся под покровом ночи.
И следует за радостями горечь.
Так и за мною следовала горечь. А подозренье не смущало душу. Иначе б в те златые дни и ночи До срока положил конец я жизни, Чтоб никакие тяготы на свете Не отравили сладкозвучье лада.
И ныне темой песенного лада Амур мне задает не смех, а горечь. Без прежней радости живу на свете. Но что за ветер, надломивший душу, Затеял ураган на глади жизни Меж рифов в самые глухие ночи?
О, где те упоительные ночи
Без сна? О, где сегодня сладость лада,
Развеивающего скуку жизни?
Кто превратил былую сладость в горечь?
Зачем дожил я до того, что душу
В себе таю мрачнейшую на свете?
И солнца мне уж больше нет на свете. Все гуще мрак моей несчастной ночи, Не меньше солнца гревшей прежде душу. Былую песнь мою — веселье лада Окрашивало, нынешнюю — горечь, Столь отравляющая сладость жизни.
Пусть знают все о прежде сладкой жизни, Но, волей Той, что лишь одна на свете Дарует сладость, — превращенной в горечь. Я перенес спокойно б эти ночи, Своей бедою не тревожа лада. Но, нет, покой не заполняет душу.
Жестокая, что ранила мне душу, Едва при этом не сгубив и жизни, Теперь бежит от горестного лада, Не помня о былом отрадном свете, Не видя нынешней унылой ночи. И слезная Ее не тронет горечь.
Лишь нимфа Sxolii слышит песен горечь, Во мне почуяв родственную душу, И вторит плачу о несчастной ночи. Одно мне служит утешеньем в жизни: Проходит без возврата все на свете, Но голос мой всегда — основа лада.
Влюбленные, былая сладость лада, Краса его — вам скрашивала горечь, Но мне не скрасит он ни дня на свете. Пусть кто-то, нежа радостями душу, Уверен, что избегнет горькой жизни, И ясным днем не думает о ночи.
Так пусть согреет холод этой ночи Ту, что свела к хаосу стройность лада И к беспросветности — сиянье жизни. Меня же не оставит эта горечь. Пусть ведает Жестокая, что душу Она одна терзает так на свете. Прочь, лучшие на свете дни и ночи! Ведь душу мне уже не сладость лада — Питает горечь безотрадной жизни.
XXV
Вы видите, о дамы, в какую гавань заводит нас благоприятствование фортуны. Но хотя смерть мне любезней, я все же существую, каким бы ни было мое существование. А сколько было таких, что не вынесли жизни: вот как невыносима людям скорбь после многих выпавших им восторгов. Фортуна разбила любовное счастье Артемисии,[305] отняв мужа, и та, в слезах проведя остаток жизни, скончалась в рыданиях; меж тем горе ее не было бы столь велико, если бы она умереннее предавалась радостям. Покинутая прекрасным Энеем,20 скорбная Элисса,[306] страдая, сама наложила на себя руки, а ведь и она избежала бы подобного исступления, будь фортуна чуть менее благосклонна к ее любовным желаньям. И даже несчастной Ниобе22 не показалось бы столь тяжко лишиться своих детей, если бы обладание ими она не превознесла как наивысшее счастье. Таким образом, пагубный восторг любви, будучи полон одним собою, либо влечет любящих к жестокой смерти, либо оставляет им в наследие вечную скорбь. Если же восторг этот неразлучен с томлением, то он, покуда длится, без сомнения, мучителен для влюбленных, а когда покидает их, то оставляет по себе лишь ожесточение, ибо в каком бы деле нас ни постигла неудача, конец один — раскаяние. О, горькая сладость, о, ядовитое лекарство охваченных любовным недугом, о, исполненный скорби восторг, каковой не оставляет по себе плода более сладостного, чем раскаяние; о, прельщение, что, как легкий дым, рассеивается, едва представ взору — в глазах наших от тебя остаются лишь слезы; о, крылья, что уносят нас ввысь затем, чтобы, когда на солнце растопится воск, мы пали на землю, точно новые Икары![307] Вот каковы, о дамы, радости, дарованные влюбленным. Посмотрим теперь, каковы их страхи.
XXVI
Поэты, каковым свойственно, сплетая сказки, иной раз сказать и правду, говорят, что в мрачной преисподней, среди безутешных толп обреченных есть некто, над чьей головой навис громадный камень, удерживаемый тончайшей нитью; глядя на камень и страшась его паденья, он терпит вечную муку. Такова же и участь несчастных влюбленных: они постоянно страшатся грядущих утрат, будто тяжкая громада несчастий нависла над их головой; горемычные, они живут в вечном страхе и, в то время, как тоскующее сердце непрестанно нашептывает им что-то, мучая и тревожа, ежечасно гадают о возможных бедах. Ибо где тот влюбленный, что во всякое время не трепещет гнева своей возлюбленной? Или не страшится, что она дарует свою любовь другому? Или что иным способом, а их тысячи, не лишит его доступа к любовным наслаждениям? Никто не уверит меня, что есть на свете влюбленный, который, как бы он ни был счастлив в любви, по тысяче раз на дню не испытывал бы тревоги и страха. Но разве эти тревоги и страхи не чреваты и новой опасностью? Чреваты, конечно, и не одной, а множеством; ибо эти самые страхи и опасения суть семя и корень неисчислимых бедствий. Ибо страшась падения нависшей громады, которая, как мы думаем, может, рухнув, разнести в прах наше счастье, мы силимся подпереть ее неверными подпорками — чужой бедой или, хуже того, чужой смертью. Разве не убил жестокий Эгист[308] своего брата, воротившегося после долгой войны, из страха, что тот своим возвращением помешает его любовным утехам. Разве не убил подобным же образом своего брата и безумный Орест, повергнув его пред алтарями богов меж приносящих жертвы жрецов, чтобы оградить от опасности свою любовь к сестре. Мне и самому тягостно, о дамы, развертывать перед вами картину стольких несчастий. Но раз уж я взялся изобличить любовь, которую Джизмондо восхваляет как благо, то я вынужден показать, какие дела ею творятся; впрочем, я не упомянул в своем рассуждении о стольких из них, сколько капель морской воды остается за кормой судна, когда на всех парусах оно свершает свой путь, гонимое попутным ветром.
XXVII
Но поговорим о скорби, дабы поскорее дойти до конца в перечислении зол. Хотя скорбь, подобно названным страстям, коренится в желании, но возрастает она в зависимости от того, сколь обильно была пред тем орошена восторгами. Итак, немало есть влюбленных, которые, от взгляда искоса или от трех укоризненных словечек возлюбленной, как от трех саднящих ран, страждут, горюют и мучаются, ни в чем не обретая покоя, не задумываясь о том, что возлюбленная часто не знает, что ею движет, кроме желания слегка помучить влюбленного. Иные, по причине того, что не увенчали своих желаний, замышляют расстаться с жизнью. Иные, увенчавшие свои желания, по причине того, что не наслаждаются безраздельно, к сему мнимому бедствию прибавляют постоянную уязвленность, отчего оно делается бедствием истинным и непереносимым. Многие, вследствие кончины возлюбленной, настигшей их вслед за ликованием, печалятся беспрестанно, и, куда бы ни обратили взор и помыслы, всюду является им ее хладный и бледный образ; время не всегда исцеляет их недуг, как не всем деревьям зима обнажает кроны, более того: как у иных деревьев поверх старого покрова по весне является новый, так у некоторых из них новая скорбь является поверх старой, и чем долее влачат они жизнь по смерти возлюбленной, тем больше томятся жизнью, день ото дня все более растравляя свои раны и даже налегая на язвящий их клинок, дабы глубже ранил. Немало есть и таких, кто, вследствие жестокости дамы, упав с вершины счастья в пропасть страдания, готов в угодность ей скитаться по свету. Иной и в своем изгнании желает лишь проливать слезы и ни о чем не просит, кроме как быть глубоко несчастным. Одного этого он желает, этим насыщается, в этом находит утешение и к этому одному стремится. Не видится ему сияющими ни солнце, ни звезда, ни небо. Ни трава, ни родник, ни цветы, ни журчащий ток ручейка, ни вид зеленеющего леса, ни ветерок, ни свежесть, ни тень от дерев его не нежат. Вечно погруженный в думы, с глазами, полными слез, уединяясь в нехоженых долинах или укромных чащах, он желает сократить свою жизнь и иногда в печальных строфах изливает тайные скорби сухому дереву или одинокому зверю и, точно они одарены пониманьем, поверяет им свое горе. Неужто и теперь хватит у тебя духа, Джизмондо, твердить нам, что любовь благо? Что любовь благо, Джизмондо, хватит ли у тебя решимости повторить?