Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сочинения великих итальянцев XVI века
Шрифт:

В лесной меня ласкают тишине.

И мысленно гляжу я в очи Той,

Что даровала счастье и отраду,

А ныне только боль приносит мне.

И, чтоб терзал вдвойне

Неверный шаг, — не ведая покоя,

Я говорю о муке, что меня

Язвит день ото дня.

И вот уж от мечты столь далеко я,

Что становлюсь, как тень от тени, хмур,

Столь жалким делает меня Амур.

Когда в зеленых травах на лугу

Чету зверей, бесхитростных и стройных,

Порой завижу я издалека,

Не крикнуть им печально не могу:

«Влюбленные! Не тратя силы в войнах,

Любовь у вас разумна и легка.

И лес, трава, река —

Здесь вовсе вам не плен и не неволя.

Я ж от любимой отлучен, увы.

Коль милосердны вы,

Внемлите оба горемычный доле. А я слезами душу отведу, В чужом грехе узрев свою беду».

И на безлюдье, где шумит волна, Я убегаю, но шалит тем паче Со мной Амур, мой давний супостат. Там изливаю сердце я сполна. И, как пером по рукописи, плача, Ракушкой по песку водить я рад. А чтоб рыдать стократ, Влекусь к прекрасному лицу, но вскоре В любимый образ мысленно вперясь, Его втопчу я в грязь, Чтоб принести моей Мадонне горе, — Но сразу же раскаянью черед: О Даме плачу и иду вперед.

Канцона, этим древом ты навек Сплетясь с другой, пойдешь за нею следом. А я своим останусь верен бедам.

XXXIV

Таким вот образом, о дамы, преследует нас любовь; и повсюду, во всяком состоянии, пламя, вздохи, слезы, тревога, мучения, скорбь сопутствуют несчастным влюбленным. И, дабы они могли сполна испить чашу страданий, никогда не дано им, жестокой и упрямой судьбой лишенным доли прочих смертных, обрести мир или хотя бы

успокоение от своих страданий. Ведь все живые существа, которые, будучи созданы природой, пекутся о поддержании своей жизни, имеют обыкновение отдыхать после своих трудов и покоем восстанавливать силы, истощенные и ослабшие в заботах. Ночью веселые птицы в милых гнездах и среди нежной листвы отдыхают после дальних полетов; в чащах залегают беспокойные звери; травянистые ложа рек и легкие морские водоросли, удерживавшие на себе гибких рыб, отпускают их на любезные им пути; да и люди также, по-разному нахлопотавшись за день, хотя бы ночью, упокоив там, где застанет их сон, свои члены, вкушают сладостный отдых после дневной работы. Только несчастные влюбленные, снедаемые вечной лихорадкой, не знают ни отдыха, ни срока, ни облегчения от своих недугов: ежечасно они страждут, во всякое время разрываемые своими заботами, точно Мезий — пущенными врозь конями. День их печален, солнце им в тягость, ибо то, что может веселить, несогласно с их чувствами: но еще тяжелее им ночь, ибо сумрак более побуждает к слезам, чем свет, будучи более созвучен горю; в сумраке ночи бдение их томительно и орошено слезами, сон краток, болезнен и исполнен страхов и часто, не менее, чем бдение, орошен слезами. Ведь когда тело засыпает, душа спешит погрузиться в свои страдания и устрашающими фантазиями, всякого рода томлением приводит в смятение и ужас все чувства, чем смущает и прерывает едва забрезживший сон; или, если все же сон удерживается как необходимый в обессилевшем и слабом теле, то грезящее сердце полнится вздохами, трепещет дух, тоскует душа, плачут скорбные очи, привыкшие во сне не менее, чем наяву, следовать за жестоким и мрачным воображением. Итак, влюбленным горек день, но еще мучительней ночь, когда они изливают столько слез, сколько днем удерживали вздохов. И не иссякает влага, льющаяся из глаз, как из двух источников, и стесняется грудь, и сегодняшним вздохам не дано исторгаться из груди менее прерывисто и бурно оттого, что воздух еще полон вздохов вчерашних. И скорбь не делается меньшей от скорби, жалоба — от жалоб, тревога — от тревог, нет, каждый новый день лишь множит страданье, и с каждым часом оно становится все жесточе. Несчастье влюбленного растет, само порождая свои страданья. Влюбленный это Титий,[310] печенью своей кормящий коршуна, а вернее, отдающий сердце свое, вечно обновляемое, на невыносимейшие терзания. Он тот Иксион,[311]что, вращаемый на колесе вечных тревог, то возносится вверх, то свергается вниз, никогда не освобождаясь от своей муки; более того, он знает, что привязан и пригвожден к колесу тем крепче, чем дольше оно вращается и чем длительнее мучение. Не могу, о дамы, найти подходящие слова, чтобы передать страдания, коим подвергает нас жестокий наставник. Даже мучения обреченных во глубине Аида и те оказываются, как вы видите, менее тяжки. Но пора уже положить предел сим речам, ибо незачем далее обсуждать предмет, о котором чем больше говорится, тем больше, если вдуматься, остается невысказанного.

XXXV

Из того, что вы слышали, о дамы, вы могли достаточно уяснить, что такое есть любовь и как она пагубна и страшна. Природа по особой благодати одарила нас, людей, тем, что есть божественного в человеке — разумом, дабы мы, блюдя чистоту жизни, с его помощью устремлялись к небу. Но Амур, посягая на величие природы, безжалостно отнимает у нас разум, так что он повинен в том, что мы одной ногой погрязаем в земной скверне, а порой и вовсе в ней утопаем. И не только с наименее просветленными или наименее достойными сотворяет он то, о чем вы слышите; нет, тех, кто высоко вознесен фортуной, он, не щадя ни златых престолов, ни блистающих корон, толкает в грязь особенно непочтительно и глумливо, беспощадно попирает и гнетет. И ведь ту девушку, что его укоряла в скорбной песне, нашему Джизмондо впору благодарить, потому хотя бы, что этого явного губителя людей, повинного в стольких бедах, она укоряет еще слишком несмело и слишком кратко. Но я обращаюсь к тебе, Амур, где бы ты ни летал на горе нам, и если сетование мое более пространно, нежели ее, но тут нечему удивляться, кроме разве того, что, на миг сбросив попирающую меня пяту, я возроптал, хотя по многим твоим грехам и бессчетным злодействам ты заслужил худшего, так что ропот мой, как у усталого и обессиленного узника, звучит без сомнения и глухо, и слабо. Ты питаешь нас горечью, ты награждаешь нас скорбью, ты, смертоноснейший бог людей, во вред нашей жизни, являешь нам надменные и жестокие доказательства своей божественной силы, ты привязываешь нас к нашим недугам, радуешь нас горестями, каждый час пугаешь тысячей небывалых и невиданных страхов, ты заставляешь нас жить в тревоге и указуешь путь к жестокой и безжалостной смерти. Вот и теперь, Амур, как ты мною играешь? Свободным явившись в мир, я был им благосклонно принят, подле милых родителей я жил беспечно и мирно, и как счастливо провел бы младые годы, если бы никогда не знал тебя. Ты отдал меня той, что дорога мне более жизни; верно служа ей, покуда она принимала меня и мое служение, я долгое время жил счастливо, счастливее, чем при любом господине. А что я теперь? Какова моя жизнь, Амур? Покинутый дорогой моей дамой, вдали от старых и безутешных родителей, которые могли бы счастливо окончить свои дни, если бы не породили меня; лишенный всякого утешенья, самому себе в докуку и в тягость, игрушка фортуны, в череде невзгод я стал, наконец, притчею во языцех и, влача тяжкие мои оковы, слабый и сломленный, я бегу от людей, каждый день ища, где упокоить измученное тело, оказавшееся выносливее, чем я желал бы, ибо оно удерживает меня в жизни, заставляя бесконечно оплакивать мои невзгоды. Увы, лучше бы, хоть из жалости к моим страданьям, оно обратилось в прах, и моя смерть напитала бы то жестокое сердце, которое желает, чтобы я питал свое сердце тягостной жизнью. Но жить мне невмоготу.

XXXVI

Тут Пероттино, поднеся руку к груди, вынул крохотный платочек, как уже сделал однажды, когда только приступал к рассуждению; отер им слезы, обильно катившиеся из глаз, и, взирая на промокший от слез лоскуток, зарыдал еще пуще, сквозь рыдания вымолвив вот какие слова, в прибавление к сказанному ранее: — О несчастливый дар жестокой дамы, жалкий лоскут, назначенный для жалкого дела; сколь ясно она показала мне, подарив тебя, какой назначается мне удел. Ты один остаешься мне наградой за все бесконечные мои муки; не посетуй, что теперь, когда ты мой, я во всю оставшуюся жизнь, а она будет недолгой, стану омывать тебя своими слезами. — Сказав так, он приложил обе ладони к глазам, откуда слезы струились в таком изобилии, что дамы и молодые люди тоже не в силах были удержаться от рыданий. Долго пребывал он недвижен, поникнув головой, пока друзья и дамы, вставшие с мест, не окликнули его несколько раз и, наконец, видя, что пора уходить, не подняли его, нежно утешая. После чего, желая, чтобы он воспрял от своих дум, они выпросили у него платочек, любопытствуя на него взглянуть, и, получив его, передавали из рук в руки, направляясь к воротам сада, и много раз охотно им любовались. Сотканный из тончайших нитей, с золотой и шелковой каймой, он по греческому обычаю имел посередине прелестное изображение неведомого зверька, изобличавшее умелую руку и зоркий глаз. Наконец молодые люди вышли из прекрасного сада и, после того, как препроводили дам во дворец, сами, угождая Пероттино, не пожелавшему в тот день участвовать в веселье, спустились из замка и, беседуя то о том, то о другом, чтобы Пероттино позабыл о грызущих его заботах, почти весь остаток дня провели, гуляя по тенистым местам, по берегам и дарящим отраду склонам.

Пьетро Бембо (20.V.1470 — 18.1.1547 гг.) родился в Венеции в старинной влиятельной патрицианской семье. Его отец — Бернардо Бембо был видным политическим деятелем, широкообразованным человеком, имел богатую библиотеку. Начальное образование Пьетро получил под руководством отца, которого нередко сопровождал в его служебных поездках: в 1478-1480 гг. был с ним во Флоренции, где отец завязал дружеские отношения с Марсилио Фичино и другими членами Платоновской академии, в 1498-1500 гг. — в Ферраре, куда и позже Пьетро приезжал много раз и где его друзьями стали Садолето, Эрколе Строцци, Лукреция Борджа, отличавшиеся глубоким интересом к гуманистической культуре. Университетское образование Бембо связано с Венецией — здесь он познакомился с гуманистами круга Альда

Мануция, известного издателя, — и с Падуей. 1492-1494 гг. Пьетро провел в Мессине, на Сицилии, посещая школу знаменитого грека-гуманиста Константина Ласкариса, крупнейшего эллиниста той поры. В годы юности Бембо стремился к знаниям не только в области греческой и латинской литературы, его привлекала и итальянская культура, сочинения на вольгаре стали предметом его углубленных штудий. К началу XVI в. Бембо сформировался как яркий гуманист-филолог, поэт и писатель.

Не имея склонности к традиционным для венецианского патриция занятиям политикой и торговлей, Бембо в 1506 г. покинул Венецию. Посетив Рим, где провел несколько месяцев, он затем отправился в Урбино ко двору герцога Гвидобальдо Монтефельтро — в начале XVI в. Урбино был одним из центров ренессансной культуры — и оставался там в течение шести лет (1506-1512 гг.). В 1512 г. Бембо снова оказался в Риме и в следующем году получил должность папского секретаря с высоким жалованьем (в его обязанности входило придавать изящную литературную форму папским деловым бумагам). В курии Бембо служил при папе Льве X до 1520 г., когда, оставив Рим, избрал местом постоянного пребывания Падую. Он подолгу живет на своей вилле в ее окрестностях. В 1530 г. Бембо получил от Совета Десяти (правительства Венеции) должность библиотекаря и историографа Венецианской республики. Он продолжил труд гуманиста Сабеллико, изложив события истории Венеции за период 1487-1513 гг. В 1539 г. Бембо получил кардинальский сан. Оставив свою резиденцию в Падуе, ставшую местом собраний выдающихся мыслителей того времени, Бембо переехал в Рим и занялся церковной деятельностью: в 1541 г. он был назначен епископом города Губбио, а в 1544 г. — Бергамо, но оставался в Риме. Бембо пользовался большим уважением современников и как писатель, и как церковный деятель (предполагалось даже его избрание папой).

Пьетро Бембо оставил обширное литературное наследие: это диалоги, трактаты, письма, стихи и другие сочинения — на латинском и итальянском языках. Одно из наиболее прославленных его сочинений — «Азоланские беседы» (Gli Asolani) — три итальянских диалога в прозе и стихах. «Азоланские беседы» относятся к раннему периоду творчеству Бембо, они написаны в 1498-1502 гг. и изданы в 1505 г. с посвящением Лукреции Борджа. К 1525 г. это сочинение выдержало 17 изданий, а в 1530 г. Бембо публикует его второй, исправленный вариант. Бембо и позже продолжал работать над «Азоланскими беседами». Диалоги Бембо получили широчайшую известность — к 1600 г. было выпущено уже 22 итальянских издания, а также переводы на испанский и французский языки.

«Азоланские беседы» посвящены проблемам философии любви в духе платонизма: здесь подчеркивается божественное происхождение красоты, противопоставляются мир чувств и мир интеллекта, рассматриваются пути, которые постепенно трансформируют чувственную любовь к женщине в духовную любовь к Богу. В диалогах Бембо платонизм выступает не столько как философия, но скорее как литературная форма. Широко известными были и трактаты Бембо о языке: «О подражании» (написан на латыни в 1512 г.) и ставшее одним из главных сочинений гуманиста «Рассуждения в прозе о народном языке» (Prose della volgar lingua), написанные на итальянском (1525 г.) «Рассуждения» имели большое значение для формирования литературного итальянского языка: Бембо выступил в защиту тосканского диалекта, отдавая ему предпочтение перед другими диалектами Апеннинского п-ва, и рассматривал его как основу итальянского языка; он призывал изучать язык Петрарки и Боккаччо. В 1530 г. была издана любовная лирика Бембо (Rime), испытавшая заметное влияние стиля Петрарки. Бембо считался лучшим петраркистом XVI в. Сохранились два прижизненных портрета Бембо — в юности его писал знаменитый Беллини, в пожилом возрасте — Тициан.

В настоящем издании впервые в переводе на русский язык публикуется первая книга «Азоланских бесед». Перевод сделан по изданию: Bembo Pietro. Prose е rime/А сига di С. Dionisotti. Torino, 1960.

Бальдассаре Кастильоне

ПРИДВОРНЫЙ

Достопочтенному и славному синьору Дону Микель Де Сильва, епископу Визеу

I

Когда синьор Гвидобальдо да Монтефельтро, герцог Урбинский,[312] покинул этот мир, я в числе нескольких других кавалеров, ему служивших, остался на службе у герцога Франческо Мария делла Ровере,[313] к которому перешло по наследству управление государством. В душе моей было еще свежо впечатление от доблестей герцога Гвидо и удовольствие, доставленное в его время приятным обществом самых достойных людей, которые собрались при Урбинском дворе, что и побудило меня написать эти книги о Придворном. Завершил я их в несколько дней, намереваясь со временем исправить огрехи, порожденные стремлением поскорее погасить долг памяти. Но долгие годы фортуна беспрерывно изнуряла меня тяжелыми испытаниями, не давая возможности довести оные книги до такого вида, который удовлетворял бы моему непритязательному вкусу. Однако когда я находился в Испании, из Италии мне сообщили, что синьора Виттория Колонна, маркиза Пескара,[314] для которой я велел изготовить копию этого сочинения, вопреки своему обещанию позволила переписать значительную его часть; известие сие вызвало во мне беспокойство, так как я уже предвидел многочисленные неприятные последствия, которые обыкновенно имеют место в подобных случаях. И все же я уповал на то, что ум и такт этой синьоры (нравственные совершенства которой я с неизменным благоговением чтил как нечто божественное) не допустят, чтобы я пострадал из-за повиновения ее приказам. Наконец, до меня дошло, что эта часть книги стала в Неаполе достоянием многих; и поскольку люди всегда жадны до новинок, то казалось вполне вероятным, что ее попытаются напечатать. Испуганный этим, я тотчас решился поправить в книге то немногое, на что мне доставало времени, намереваясь ее опубликовать; ибо полагал меньшим злом увидеть ее мало правленной собственной рукой, нежели сильно изувеченной чужими. Итак, исполняя это намерение, я принялся ее перечитывать. И тотчас, лишь только бросил я взгляд на название, мной овладела немалая печаль, которая, чем дальше я продвигался, становилась еще сильнее. Я вспоминал, что большинства из тех, кто представлен в диалогах, уже нет в живых: кроме упомянутых в предисловии к последней части умер еще тот самый мессер Альфонсо Ариосто,[315] коему адресована книга, юноша любезный, скромный, благонравный, умеющий все, что подобает человеку, который состоит при дворе. То же с герцогом Джулиано де'Медичи,[316] доброта и благовоспитанность которого заслуживали, чтобы мир им радовался подольше. Умер также мессер Бернардо, кардинал Санта Мария ин Портико, любезный всем, кто его знал, за остроту и приятную живость ума. Умер синьор Оттавиано Фрегозо,6 редкий для нашего времени человек; великодушный, благочестивый, исполненный доброты, ума, такта, учтивости, истинный поборник чести и доблести, столь достойный прославления, что даже враги его вынуждены были воздавать ему должное; а тех несчастий, какие он стойко перенес, было вполне достаточно, дабы убедиться, что фортуна, как раньше, так и теперь, противоборствует добродетели. Умерли также многие другие из поименованных в книге, которым, казалось, природа обещала долгую жизнь. Однако сами собой наворачиваются слезы, когда разговор касается смерти синьоры Герцогини;[317] и если душа моя приходит в смятение из-за потери стольких друзей и государей моих, покинувших меня, дабы жизнь протекала в исполненном печалей одиночестве, то понятно, насколько больше горечь от кончины синьоры Герцогини, нежели от смерти всех других, ибо она значила [для меня] намного больше всех других, и я был к ней привязан более, чем ко всем другим. Итак, дабы без опоздания заплатить то, что я должен перед памятью столь славной государыни и других, коих уже нет в живых, а также побуждаемый опасностью, нависшей над книгой, я дал ее напечатать и распространить в таком виде, к какому смог привести за короткое время, что было мне отпущено. И так как ни синьору Герцогиню, ни других, ныне покойных, исключая герцога Джулиано и кардинала Санта Мария ин Портико, вы не знали при жизни, то, дабы познакомить вас с ними, насколько это в моих силах, после их смерти, посылаю вам эту книгу, словно живописный портрет Урбинского двора, выполненный не рукой Рафаэля или Микеланджело, но художника неименитого, умеющего наметить лишь главные контуры, не расцвечивая действительность приятными красками и не изображая искусством перспективы то, чего нет. Однако как я ни старался показать в диалогах подлинные свойства тех, кто в них назван, сознаюсь, что не сумел не то что передать, но даже обозначить добродетели синьоры Герцогини; ибо не только мой слог не годится, чтобы их сполна выразить, но и мой ум — чтобы их представить себе. И путь этим или чем-нибудь другим, заслуживающим порицания (а я хорошо знаю, что поводов для него книга дает достаточно), меня будут укорять, я не стану говорить вопреки правде вещей.

Поделиться с друзьями: