Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сочинения великих итальянцев XVI века
Шрифт:

X

Не успел Пероттино договорить последние слова, как всей душой внимавшая ему мадонна Берениче воскликнула, не давая ему продолжить: — Опомнись, Пероттино! Конечно, Джизмондо, побужденный твоими речами, полнее возразит тебе, но ведь и нам не возбраняется отвратить тебя от несообразностей. Если, разумеется, нам пристало вмешиваться в диспут, в чем мне желательно вначале удостовериться, дабы не прослыть среди вас самонадеянной и дерзкой. — Вам никак невозможно, мадонна, прослыть самонадеянной и дерзкой, вступая в беседу и рассуждая, равно как и вашим подругам, ведь затем мы и собрались здесь, чтобы вместе предаваться беседе и рассуждениям, — отвечал Джизмондо. — Изрекайте, стало быть, что кому будет угодно, ибо нет таких высших диспутов, в каких не было бы места вашим рассуждениям. — В таком случае, — молвила мадонна Берениче, — мне надлежит выступить первой, проторяя путь моим подругам. — И сказав так, продолжала, оборотившись к Пероттино: — Если бы ты, Пероттино, сказал только, что нельзя любить, не чувствуя лютой горечи, я бы промолчала и не посмела опережать Джизмондо. Но ты прибавил, что горечь будто бы только от любви и исходит, а это показалось мне чрезмерным и несообразным. Выходит, всякая скорбь причиняется любовью, если только я верно и не превратно толкую твои слова? — Вы отнюдь не превратно и вполне верно поняли мои слова, — отвечал Пероттино. — То самое я и разумею, мадонна, что вы говорите: нет такой скорби, нет такой печали в человеческой жизни, что не имела бы первопричиной любовь и не истекала бы из нее точно так, как река истекает из своего источника. Что, ежели вдуматься, постигаемо из самой природы вещей. Ведь, как то ведомо каждому из нас, всякое благо и всякое зло, производящие в людях радость либо скорбь, бывают лишь трех родов и не более, относящихся либо до души, либо до имущества, либо до тела. Но так как благо не может произвести скорбь, то остается обратиться к трем родам зла, способным ее произвести. Пребывающие в нас злой умысел или неведение, разорение, изнурительные лихорадки и иные напасти, коим несть числа, — вот что, без сомнения, удручает нас скорбью, большей либо меньшей, смотря по тому, каковы наши беды и каковы мы сами; но скорби той не было бы вовсе, если бы мы не были привязаны любовью к противоположным состояниям. Я разумею, к примеру, то, что, когда тело поражено недугом, оно скорбит оттого лишь, что от природы любит свое здоровье. Не люби оно своего здоровья, оно бы не страдало, точно так, как если бы было сухим деревом или твердым камнем. Или если, скажем, упав из величия в грязь, мы сокрушаемся, то виной тому любовь к богатству, к почестям и тому подобным вещам, свойственная нам по долговременной привычке или по нездоровому пристрастию. Если же кто не ведает такой любви, подобно философу, не восхотевшему при занятии города спасать ничего,

кроме того, что имел при себе, то он и не скорбит от горестных перемен фортуны. Прекрасная добродетель, как и полезное разумение, пребывающие в нашей душе, тоже, обыкновенно, любимы и желанны нам по врожденному чувству, оттого-то люди и удручаются скорбью и ощущают как бы уколы совести, когда видят свою нечестивость или неразумие. И если бы, положим, сыскался человек, который ни разу не восскорбел бы, живя в пороке и во тьме неведения, то это значило бы лишь то, что ему по закоренелости или крайнему скудоумию никогда и не были дороги ни свет разума, ни добродетель. Сказанное примечается не в одних людям, еще явственнее оно в животных: обыкновенно звери нежно любят детенышей, пока те нуждаются в их опеке, и вот в такое время, если детеныш погибнет или его отлучат от матери, зверь горюет, точь-в-точь как если бы имел человеческое разумение; но после того как детеныш подрос и стал самостоятельным, мать нимало не опечалится, если на глазах у нее его задушат или растерзают, потому что уже не привязана к нему любовью. Из чего недолго заключить, что как всякая река вытекает из источника, так и всякая скорбь из любви; и как река всегда берет свое начало из источника, так и скорбь берет свое начало не из чего иного, как из любви. И если мучение и скорбь горьки нам, то я не откажусь, мадонна, от слов, которые вы мне поставляете в укор, а именно что люди ни от чего другого не испытывают лютой горечи и не страждут, как только от любви.

XI

Еще мадонна Берениче задумчиво молчала, взволнованная ответом Пероттино, когда Джизмондо, посмеиваясь, молвил: — Тебе дай волю, Пероттино, и ты всю сладость любви уничтожишь горечью одного своего довода. Но так как я сужу иначе, чем ты, то посмотрим, нельзя ли будет подсластить эту горечь, когда мне придет черед отвечать. Пока же растолкуй нам, сколь верно другое твое суждение, что будто бы любовь без лютой горечи невозможна. — К тому я и собирался перейти, — отвечал Пероттино, — и полагал, что, рассуждая о том, что каждый, думается, испытал на своем опыте, затрачу немного слов для доказательства свой правоты. Но коли уж и ты, Джизмондо, вовлекаешь меня в объяснения, то я, пожалуй, выскажусь более пространно. Итак, не подлежит сомнению, о дамы, что из всех душевных бурь нет ни одной столь суровой и грозной, столь сокрушительной и необоримой, столь изматывающей и сотрясающей, как та, что среди нас зовется любовью. Иной раз писатели уподобляют любовь пламени, ибо она, точно сжигающее пламя, чего ни коснется, все истребляет и испепеляет на своем пути; иной раз — безумию, приравнивая влюбленных к гонимому Фуриями Оресту,[295] Аяксу8 и прочим страдальцам. Познав на долгом опыте, что нет большего несчастья и бедствия, чем любовь, они провозгласили оба эти состояния — бедствие и несчастье — привилегией влюбленных, так что во всякой книге, на всякой странице пишется и читается: несчастный влюбленный, бедный влюбленный. Да, никто не назвал любовь приятной, никто не нарек ее ни ласковой, ни доброй, все строки кричат: жестокая, мучительная, злая любовь. Разберите хоть тысячу сочинений, писанных о любви, нигде не найдете ничего кроме скорби. В одних вздыхают отдельные строки, в других сокрушается весь том; рифмы, чернила, бумага, самый переплет — все пламя. В каждой любовной канцоне — подозрения, обиды, вражда, война, — и это еще не худшие из дел, творимых любовью. Кто без душевной печали, без горьких слез может читать об отчаянии, смятении, мести, оковах, ранах, гибели? А ведь горестные сказания обо всем этом содержатся не только в легких занимательных поэмах или в назидательных сочинениях, но даже и в степенных трудах историков и сухих анналах. Пусть бедственная любовь Пирама и Тисбы[296] или неукротимое беззаконное пламя Мирры и Библи, или долгое блуждание грешной Медеи и постигшая их всех печальная участь были вымышлены древними авторами, — впрочем, не для чего иного, как для того, чтобы показать нам, чем оканчивается невымышленная любовь, — но ведь о Паоло и Франческе[297] мы знаем доподлинно, что их настигла одна смерть и поразил один клинок вследствие того, что их повлекла друг к другу вспыхнувшая между ними любовь. Равно достоверен рассказ о Tapквинии, что тот лишился царства и был обречен на изгнание и погибель по причине того, что воспылал любовью к Лукреции.[298] Вряд ли кто усомнится в правдивости и другого сказания, поведавшего нам, как от искр любовного пламени одного троянца и одной гречанки запылала вся Азия и вся Европы. Излишне было бы перечислять тысячу других подобных примеров, каковые каждый из нас во множестве встречал в старинных книгах. И без того очевидно, что любовь повинна не только в стенаниях, слезах и гибели отдельных людей, но и в крушении престолов, державных городов и целых царств. Вот каковы творимые ею дела, вот какую она оставила по себе память, запечатленную для нас многими сочинениями. Так что поверь, Джизмондо, что, желая доказать, будто любовь — благо, тщетно искать опоры у древних или современных авторов, ибо возьми хоть тысячу из них, все они утверждают, что любовь — зло.

XII

Не успел Пероттино докончить речь, как Лиза, слушавшая его полулежа, облокотившись на мраморный край источника и подперев ладонью щеку, выпрямилась и воскликнула: — Пероттино, пусть Джизмондо сам решит, что ему делать, когда ему придет срок или охота ответить! А покуда разреши мне вот какое недоумение: если любовь повинна в стольких бедах, что, по твоим словам, внушают все эти писатели, то почему же Амура почитают богом? Ведь, как мне приходилось слышать, люди поклоняются ему, приносят обеты, его даже изображают с крылами, летающим в поднебесье. Разве тот, кто повинен в зле, может быть богом, и разве бог может творить зло? Сделай же милость, растолкуй мне, как обстоит на самом деле. Своим объяснением ты не менее, чем мне, угодишь мадонне Берениче и Сабинетте, затем что и они задаются подобным вопросом, только не имели удобного случая и повода спросить. — Обе дамы подхватили сказанное Лизой, объявив, что им не терпится услышать ответ Пероттино, на что тот, после недолгого размышления, молвил так: — Поэты, Лиза, были первыми наставниками жизни в те времена, когда дикие и неотесанные люди не умели жить сообществом; наученные природой, наделившей их голосом и даром, поэты творили стихи и своими распевами смягчали суровые нравы племен, ведавших о себе лишь то, что, выйдя из пещер и лесных дебрей, они кочуют с места на место, точно дикие звери. Едва те первые наставники запели свои песни, как вслед за ними потянулась зачарованная их голосом толпа, шедшая за ними туда, куда они звали. И чем иным была чарующая лира Орфея,[299] на чье звучание сбирались и звери, бросившие свои норы, и деревья, покинувшие свои чащи, и твердые камни, оставившие свои горы, а быстрые реки — свои ложа, как не голосом одного из тех первых певцов, что увлекали за собой людей, населявших, вместе со зверями и деревьями, чащи, горы и берега рек. Но мало было соединить тех неразумных людей, надлежало еще наставить их, как жить, указать, какие свойства хороши, какие дурны, дабы они устремлялись ко благу и бежали зла; но по причине того, что тесные души тех людей не могли вместить величия природы, а сонный ум не обрел еще способности к суждению, поэтам приходилось прибегать к вымыслу, через который правда просвечивала, точно через прозрачное стекло; так, теша людей баснословием, они лишь мало-помалу открывали им правду и наставляли, как жить посредством сказок. Вот в ту самую пору, пока народы были еще мало вразумлены, Амура, как ты верно говоришь, Лиза, нарекли богом среди многих богов, и не для чего иного, как для того, чтобы внушить тем грубым народам, какую силу над людскими умами имеет любовная страсть. Воистину, кто бы вздумал измерить власть Амура над нами и над нашей жизнью, убедился бы, что чудеса его — на великую беду нам — бесконечны и дивны, отчего, как я полагаю, он и был поименован богом. Велениями его один живет в пламени, точно саламандра, другой леденеет, утратив жизненный жар, третий тает, подобно снегу на солнце, четвертый окаменевает — пребывает без пульса, без дыхания, немой и недвижный. Иной живет без сердца, которое отдал возлюбленной, заставляющей его непрестанно томиться тысячью мук; иной обращен в источник, иной в дерево, иной в зверя, а кто-то мощным дуновением вознесен в заоблачную высь с опасностью быть низринутым наземь; иной ввергнут в темные глубины земли, иной — в бездонные пропасти. Вы, может быть, недоумеваете, кто поведал мне столь необычайные обстоятельства, нигде не описанные, но я скажу, что многое из поведанного испытал сам и сообщаю вам, наученный опытом. Дивно, сколько и каких несуразностей, нелепиц и заблуждений громоздит Амур в уме отдавшихся ему в рабство влюбленных. Как не признать, что их несчастье превышает всякое иное бедствие, если они в одно и то же время предаются и крайнему веселью, и крайней скорби; если, как часто случается, горькие их слезы мешаются с сладостным смехом; или, если в одно и то же время они и дерзостны, и пугливы, если они исполнены отчаянной и пылкой решимости и вместе с тем бледнеют и дрожат от леденящего страха; если их, снедаемых беспокойством, одолевают гордость и смирение, порыв и оцепенение, война и мир в равной мере; или, если лицо и язык их немы, но из сердца исторгается вопль; если они надеются и отчаиваются разом, если они жаждут жизни и открывают объятия смерти в одно и то же время, давая в груди приют двум отдаленнейшим друг от друга чувствованиям, раздирающим их надвое, чего обыкновенно с людьми не бывает, и среди сих и подобных мучений обмирают душой и сердцем? Как не поверить, что правы те философы, что полагали, будто у человека две души, из коих первая имеет одни желания, а вторая — вовсе им противоположные! Ибо разве мыслимо, чтобы одною душою можно было желать несовместного?

XIII

Все таковые небывалые состояния души завербованы в рать, предводительствуемую Амуром; но последнее состояние из тех, что я помянул, чаще, чем другие, одерживает победу над влюбленными; среди множества несозвучных страстей, оно, как верная струна, чаще отзывается на голос правды, потому, может статься, что оно наиболее истинно и наиболее соприродно каждому влюбленному, — я разумею состояние, в каком находится влюбленный, когда его одновременно одолевает и жажда жизни, и чаяние смерти. Ибо ища наслаждений и мня, что он на верном пути, влюбленный устремляется навстречу бедствиям, которые в обольщении принимает за благо, и среди тысячи разнообразных и нежданных скорбей находит наконец желанную кончину, всегда, впрочем, бесславную и неразумную. И кто, скажите, станет отрицать, что бесславна и неразумна кончина всякого, кто, охваченный любовным безумием, легкомысленно увлекает себя навстречу погибели? Никто, конечно, кроме разве самих влюбленных, которые нередко, от избытка скорби и от недостатка благоразумия, до того тяготятся жизнью, что не только не избегают смерти, но охотно спешат ей навстречу: одни — надеясь, что таким способом лучше, чем всяким иным, покончат со своими мучениями, другие — затем, чтобы хоть на миг вызвать жалость во взоре дамы и как награду за все мучения принять две слезинки из ее глаз. Разве не кажется вам, о дамы, удивительным помрачением ума эта готовность влюбленных бежать от собственной жизни по столь ничтожным и странным причинам? Кажется, конечно, и тем не менее так оно и обстоит на деле; и не подумайте, что мною это испытано однажды, ибо давно уже чувствую, что будь мне дано умереть, смерть была бы мне любезна, и нынче более, чем когда-либо. Таким способом, о дамы, влюбленные ухитряются идти наперекор природе, вложившей в каждого человека естественную любовь к себе, к своей жизни и постоянную заботу о ее поддержании, ведь возненавидев жизнь, став врагами самим себе и обратив всю любовь к даме, они не только не заботятся о сохранении собственной жизни, но часто, ожесточась против самих себя, по своей воле презрительно отвергают жизнь. Кто-нибудь скажет: — Пероттино, все это более похоже на россказни влюбленных, чем на основательные доводы человека здравомыслящего. Если кому так не терпится умереть, как ты говоришь, так что же его удерживает; разве живущий не властен прекратить жизнь, в отличие от умершего, который не властен возвратиться к жизни? Но вот, однако, что легко на словах, то не легко на деле. Удивительно вам будет, дамы, выслушать, что я сейчас скажу; и если бы то не было испытано мною самим, вряд ли бы я дерзнул не только пересказывать, но даже вообразить подобное. Для влюбленных, в отличие от всех прочих разрядов людей, смерть — не худшая из всех скорбей. Более того, им часто отказано в смерти, да так, что счастливейшим из них можно почесть того, кому в великом и крайнем несчастии попускается умереть. Ибо нередко случается такое, чего вы, верно, не слыхивали и не предполагали, а именно, что когда влюбленные, истомленные долгой и великой скорбью, чувствуют наконец приближение смерти, когда жизнь, кажется, покидает изболевшееся сердце, их охватывают оттого столь великие радость и веселье, что эта отрада, ниспосылая утешение безутешной душе страдальца, тем большее, чем меньше она знала радости, возвращает силу ослабшему духу, уже отлетавшему от тела, и поддерживает в нем угасавшую жизнь. А если вы сочтете невероятным, что такое превращение происходит во влюбленных, то я сошлюсь в подтверждение на собственный опыт, который мог бы засвидетельствовать стихами, сложенными мною в прежнее время, если бы мне не подобало более плакать, чем петь.

XIV

Тут, встрепенувшись и как бы

услышав давно желанное, мадонна Берениче воскликнула: — О, Пероттино, исполни нам теперь же свои стихи ради твоего Амура, и да пошлет он тебе счастливую жизнь на все оставшиеся дни. Мне давно хотелось услышать какую-либо из твоих канцон, и поверь, что исполнением ее ты порадуешь не меня одну, но и обеих моих подруг, внимающих тебе, ведь им не менее, чем мне, отрадно тебя послушать, ибо нам известно, как сведущие молодые люди прославляют твои стихи. — На что Пероттино, вздохнув из глубины души, молвил: — Мадонна, бог сей, увы, слишком хорошо мной узнанный, не может послать мне отраду и не пошлет, будь он даже способен на то по отношению к прочим людям, ибо поздно: обманчивая фортуна лишила меня счастья, после чего мне ничто не может быть и не будет отрадно и мило, кроме разве последнего конца, ожидающего все живущее на свете. Конец этот я часто призываю, но смерть, точно сговорившись с фортуной, глуха ко мне и не вызволяет меня из жизни, может быть потому, что желает томить меня долгой скорбью в назидание прочим несчастным. Но раз я дал слово повиноваться и поведал вам то, что мог бы утаить, — и это было бы лучше, ибо умирать молча достойнее, нежели умирать стеная, — то уж исполню свои строфы, хотя ими не годится занимать молодых дам, собравшихся для праздника и веселья. — Жалостью дрогнули чувствительные сердца дам от последних слов Пероттино, а тот с великим трудом сдержал слезы и, чуть ободрившись, начал:

Когда палач Амур, в груди бушуя, Терзает день и ночь, Остаться жить и мучиться невмочь, К тебе, о смерть, спешу я.

Но лишь достигну дальнего причала, Путь в море слез сверша, При виде гавани окрепшая душа Готова жить сначала.

Насмешничает жизнь, ко дну толкая, а смерть — зовя со дна. О сколько мук мне причинит одна, И не прервет другая!

XV. В один голос дамы и молодые люди похвалили канцону Пероттино, он же, уклоняясь от похвал всеми силами, не дал им продолжить, намереваясь возобновить рассуждение, но его опередила мадонна Берениче, сказавшая: — Пероттино, как ты, в отличие от всех людей, ни досадуешь, слушая похвалы, не обессудь, если мы попросим тебя исполнять нам свои стихи всякий раз, как они придутся кстати в твоем рассуждении; тем самым ты при малом усилии доставишь превеликую радость и нам троим, кому весьма дорого такое дарование, и в не меньшей мере твоим друзьям, любящим тебя как брата, даром что они и раньше не раз слышали твои стихи. — Ответив, что по возможности так и поступит, Пероттино продолжил: — Что тут можно добавить, разве то только, что крайне печальна участь влюбленного, чья жизнь столь безотрадна, что жить ему невмоготу, а смерть до того отрадна, что эта отрада встает на пути смерти. Вот какую вытяжку только и можно извлечь из этой любовной полыни, а уж горька она до того, что возрадуйтесь, милые дамы, чье благо мне неизменно дорого, что вы только из моих слов ее узнали, а не отведали сами. Но, о могущество Амура, столь же досаждающее нам, сколь и дивное: не довольствуясь сказанными делами, он желает нас поражать еще большими чудесами. Мало ему того, что влюбленные напрасно влекутся к смерти, тяготясь жизнью, ибо из-за той услады, какую им доставляет умирание, вновь возвращаются к жизни; он возжелал еще, чтобы иные не только сохраняли жизнь, утратив то, ради чего жили, но и были жестоко терзаемы двумя смертельными недугами, которые бы возвращали их к жизни с удвоенной силой. Мне самому, о дамы, кажется невероятным то, о чем я говорю, и все же это правда: будь иначе, я бы давно избавился от бесконечных скорбей, коими томим. Ведь с давних пор мое бедное измученное сердце воспламенено Амуром, отчего я должен был бы умереть, не в силах выдержать сего пожара, когда бы не жестокость дамы, воспламенившей меня любовью: она заставила меня залиться обильнейшими слезами, омывшими пылающее сердце и доставившими ему облегчение. Но сами эти слезы ослабили бы и надорвали бы все жизненные связки и затопили бы сердце, что опять привело бы меня к смерти, если бы пылавший в нем огонь не высушил все, что размокло от слез, и вот причина того, что я остаюсь жив. Таким образом, как то, так и другое бедствие пошли мне на пользу, и взаимное противоборство двух смертельнейших напастей возвратило меня к жизни. Но каково ныне моему сердцу, вы видите сами, и, право, не знаю, может ли что быть жалче человека, чья жизнь удерживается в теле двумя видами смерти и кто жив лишь оттого, что вдвойне умирает.

XVI

Проговорив это, Пероттино смолк, а когда собрался было продолжить, Джизмондо остановил его поднятой ладонью и обратился к мадонне Берениче с такими словами:

— Он, мадонна, не исполняет только что данного вам обещания — оглашать, когда то будет возможно, свои стихи. Ведь у него есть канцона, изящная и прелестная, где описано то самое диво, что сотворяется Амуром, а он ее утаивает от вас. Велите ему исполнить эту канцону, ручаюсь, что она вам понравится. — В ответ дама тотчас воскликнула: — Так скоро, Пероттино, ты нарушаешь свое обещание? А мы-то думали, что ты человек слова. — Такими и подобными словами дамы заклинали Пероттино исполнить канцону, о которой говорил Джизмондо, и не только ее, но и другие, какие придутся кстати, после чего, несколько раз повторив обещание на будущее, он вынужден был начать так:

О, мало вам того, что ваши очи Дотла меня заставили сгореть, День ото дня со мной вы все жесточе, И слезы мне двойная пытка впредь. Умерьте муку хоть на треть! Готов тонуть я иль сгореть — Но дважды мне не умереть!

Но не тону я, залитый слезами, А пламенем осушен и согрет, И в пепел не сгораю: слезы сами Великий жар остудят напослед. Я бедами спасен от бед, Опасности для жизни нет, Мне все на пользу, что во вред.

Вам муки горе-кавалера милы, Но все же хитрый ваш расчет не прав. Меня не довели вы до могилы, Потравами врачуя от потрав. Ошибся ваш капризный нрав, Две смерти разом мне избрав. В итоге я и жив, и здрав.

И все ж виню я не капризы эти. Коварная любовь всему виной, А я виновен, что живу на свете. Не я Амуром, он играет мной, Он полон кривдой да войной. Увы, бывало ль, чтоб иной Держался — гибелью двойной?

XVII

Исполнив канцону, Пероттино продолжил: — Ты полагаешь, Лиза, что если кто творит подобные чудеса, то ему подобает называться богом? Ты веришь, что первые люди не без причины нарекли его так? В самом деле, все, что случается наперекор естественному ходу вещей и потому является чудом, повергающим в изумление тех, кто его видит или о нем слышит, не может исходить ни из какого начала, кроме сверхъестественного, таковое же прежде всего есть Бог. Вот люди и измыслили Амура, бога любви, простирающего свою власть за пределы естественного порядка вещей. Ведь я, говоря о его власти, поведал тебе лишь ничтожнейшую долю моих бесчисленных и мучительных страданий и, лелея свои горести более, чем чужие, умолчал, как ты видела, о прочих людях; пусть страданий этих достаточно, чтобы явить меня как пример крайних бедствий, свидетельствующих о могуществе Амура, все же их ничтожно мало в сравнении с горестями всех прочих людей. Если бы я решился живописать истории ста тысяч влюбленных, о коих мы читаем в книгах, точно так, как в церквах пишут на тысяче табличек обеты единому Богу не от единого человека, но от множества, ты подивилась бы не менее, чем те пастухи, что, впервые зайдя в город, в одно время видят тысячу вещей, каждая из которых завораживает как чудо. Ведь оттого, что собственные мои горести кажутся мне тяжки, а они без сомнения тяжки, я не скажу, что чужие легки, или что Амур врывается в чужие сердца с меньшей силой, нежели в мое, или что творит в них меньшие чудеса. Напротив, я уверен, что стараниями моего властелина имею множество товарищей по несчастью, хотя невозможно видеть и знать их так, как я знаю себя. Но среди прочих глупостей влюбленным свойственна и эта: каждый мнит себя самым несчастным и упоен этим так, точно его увенчали как победителя, ни за что не соглашаясь признать, что кто-либо из влюбленных когда-либо изведал такую же глубину несчастий. Безмерна была, нет сомнений, любовь Аргеи, если поверить старинным преданиям, и кто послушал бы ее, когда она рыдала над мертвым телом израненного мужа, тот заключил бы, что свою скорбь она полагает превосходящей скорбь всякой другой скорбящей.[300] И, однако, об Эвадне, которую постигла та же горестная участь в том же бедствии и в то же время, мы читаем, что она не только оплакала своего мертвого мужа, но и, гордо презрев собственную жизнь, отправилась за ним вслед.[301] И подобное же совершила Лаодамия[302] по смерти мужа, и прекрасная азийская Пантея,[303] и, по смерти возлюбленного, несчастная юная Геро,[304] и тот же конец приняли многие другие женщины. Не трудно понять, что состояние одного страдальца всегда сходствует с состоянием другого, но постороннему оно незаметно, ибо страдание любит таиться. Так что присовокупи, Лиза, к моим горестям чужие, какие сочтешь уместными, не требуя, чтобы я пересказывал все истории, и ты сама без труда заключишь, что могущество твоего бога больше изображенного мною во столько же крат, сколько есть подобных мне влюбленных, а им, без сомнения, несть числа. Ведь что стоит Амуру, выказывая свою удаль, подвергнуть опасному для жизни испытанию хоть тысячу влюбленных одновременно и в разных местах! Он забавляется, и что для нас причина нескончаемых слез и бесконечных сокрушений, что для нас страдание, то для него шутка и потеха. Жестокий, он тешится нашими ранами и упивается видом нашей крови и ради этого творит наидивнейшее из своих чудес: тот, кому он внушает любовь, не чувствует боли. Посему немного найдется влюбленных — да и не знаю, есть ли такие, — кто, воспылав любовью, сохранил бы благоразумие. Напротив, каждый день приходится наблюдать обратное: домоседы, люди осмотрительные ученые философы вдруг делаются сорвиголовами, полунощниками, в<> оружаются, карабкаются на стены, нападают, мало того, вседневно тысячи людей, и тех даже, кого почитают особенно стойкими и мудрыми, приобщившись любви, явственно теряют рассудок.

XVIII

Но провозгласив любовь богом Амуром по тем причинам, какие я назвал, люди, Лиза, сочли нужным дать ему некую наружность, дабы познать его более полно. Нагим изображают его затем, чтобы показать что влюбленному ничего не принадлежит, хотя сам он всецело принадлежит возлюбленной, и что влюбленный совлек с себя всякую свободную волю, всякий покров разума. Ребенком изображают его не затем, однако, чтобы показать его младенцем, ибо он появился на свет вместе с первыми людьми, но затем, чтобы дать понять, что своих подданных он превращает в несмышленышей или, точно новая Медея, неведомыми эликсирами омолаживает престарелых и седовласых. Крылатым изображают его не по чему иному, как потому, что любящие, окрыленные глупыми своими желаниями, возносятся по воздуху своих надежд, как им мнится, в самые небеса. В руку ему влагают зажженный факел, ибо, подобно огню, что прельщает нас блеском, но вблизи больно обжигает, любовь, при своем появлении радующая нас как нечто приятное, после, как узнаешь ее на опыте, мучает несказанно. О, знать бы то раньше, прежде чем зажечься любовью, разве столь широко простиралась бы теперь власть этого тирана и разве столь многочисленна была бы толпа влюбленных? Но мы сами, возлюбив погибельный огонь, притягиваемся к нему, точно мотыльки, и более того, сами порой его разжигаем, а после в нем гибнем, подобно Периллу, погибшему внутри изваянного им тельца. Чтобы докончить образ бога Амура, люди, и без того разукрасившие его всеми красками своих горестей, изобразили его с луком и стрелами, разумея, что раны, наносимые Амуром, не уступают ранам от стрелы, пущенной ловким лучником. И эти раны тем более опасны, что Амур метит только в сердце, и тем более грозны, что он, разящий без устали и без жалости и тогда, когда видит нас обессилевшими, спешит нанести рану в тот именно миг, когда человек изнемог и ослаб. Теперь, Лиза, ты воочию видишь, по каким причинам люди нарекли богом силу, называемую любовью, и почему они изображают ее в описанном виде. Но если взглянуть на дело прямо, то любовь не только не божество, что кощунственно было бы помыслить и нелепо предположить, но и более того, она есть не что иное, как порождение наших собственных желаний. Да, поневоле приходится заключить, что любовь возникает из наших хотений, без каковых она, точно растение без почвы, никогда не может зародиться. Верно и то, что стоит нам, приняв ее в себя, дать ей место в душе и позволить укорениться, как затем она сама набирает силу, так, что после остается там уже против нашей воли, многими острыми шипами терзая наше сердце и творя новые дива, как хорошо знают те, кто ее изведал.

Так как я прошел уже немалый путь, говоря с тобой, Лиза, то мне пора вернуться к Джизмондо, которого я покинул, отозвавшись на твой призыв: ведь он еще в самом начале нашего пути вопросил, возможно ли, чтобы не существовало любви без лютой горечи. Сколь бы то ни было очевидно из приведенных доводов всякому, кто не морочит себя софизмами, все же я об этом скажу еще, как потому, что хочу быть более полезным вам, ибо вы, будучи дамами, меньше нашего искушены жизнью и больше нуждаетесь в совете, так и потому, что мне, страдальцу, облегчает душу повествование о моих невзгодах, как оно обыкновенно случается с теми, кто несчастен. Так собеседуя, я, может быть, вами буду весьма одолжен и вас одолжу советом, вооружая неопытность против опасностей, которые могут оказаться причиною великих несчастий. — Сказав так, Пероттино умолк, приготовляясь продолжать, но тут Джизмондо, взглянув на удлинившиеся тени, обратился к дамам: — Милые дамы, я всегда слышал, что, чем сильнее соперник, тем более чести в победе. Посему, чем более Пероттино подкрепляет свои соображения доводами, чем долее утруждает себя речью и изощряется, отстаивая неправое дело, тем более пышный и прекрасный венок сплетает он для увенчания моего чела. Но боюсь, что когда наступит мой черед отвечать, то мне уже не достанет на то времени, ежели мы хотим по обыкновению оказаться вместе с другими на празднестве к урочному часу. Ведь солнце клонится долу, и нам навряд ли отпущено столько же времени на пребывание здесь, сколько уже протекло; хотя оно бежит столь незаметно, а изящная речь Пероттино столь захватывающа, что мне, право, кажется, будто мы лишь недавно сюда явились. — На что Сабинетта, самая юная из дам, поначалу расположившаяся на мураве под лаврами, как бы в стороне от других, и не проронившая ни слова, пока говорил Пероттино, вдруг весьма задорно воскликнула: — Джизмондо, ежели ты разумеешь, что Пероттино должен сократить свои речи, то это было бы обидно. Пусть он говорит нынче сколько его душе угодно, а ты отвечай ему завтра, ибо нам и после будет приятно занять себя тем же развлечением и в том же месте, раз нам предстоит пробыть в Азоло не один день, да и тебе сподручнее отвечать ему после того, как у тебя будет время подумать.

Поделиться с друзьями: