Somniator
Шрифт:
Не успел я и глазом моргнуть, как прошло полгода. Мой пыл не утихал, и только одно обстоятельство портило всеобщую картину моего движения к счастью – отец был совсем плох. Он чах на глазах. Я видел, что его убивают сигареты, но менять что-то на такой стадии уже было поздно, поэтому я не стал лишать его этой гадкой радости. А чем больше папа кашлял, тем яростнее он курил. В ноябре мы подтвердили давно ожидаемый мною рак легких, а за неделю до Нового года отец слег в больницу с постоянно вылетающими из горла сгустками черно-красной дряни.
Мы оба все прекрасно понимали. Да и врачи, видя наше восприятие, ничего не скрывали. Я только попросил не называть сроков. Отец совсем отощал, глаза и щеки впали,
– Знаешь, сын, – как-то заговорил папа, проснувшись посреди ночи, – у меня была достаточно никчемная жизнь. Несколько пустых женщин, наука да телевидение, в котором я всегда за кадром. Никаких путешествий, банкетов в мою честь, да и вообще рассказать нечего толком… – он засмеялся, а потом этот хохот перерос в неистовый кашель, который каждым толчком пораженных легких вонзал мне нож в сердце. Я вытер салфеткой слизь с губ отца и сел рядом с ним, взяв его за руку.
– Но, Наполеон, когда я вижу, как ты сидишь здесь каждый день, прямо как я с тобой, младенцем, пеленая тебя, потому что на подгузники не было денег, когда просыпаюсь и понимаю, что ты, уставший, задремал на стуле, я лью слезы счастья.
Мы оба смотрели друг другу в красные от плача глаза и, по сути, этих слов даже не было нужно.
– Вот и сейчас я плачу, сын: ты – мое единственное достижение. Ты и есть вся моя жизнь. И спасибо твоей покойной матери за то, что она дала мне тебя, несмотря ни на что. Если я встречу ее на небе, то поцелую руку этой женщины в благодарность за Наполеона Мрию, сидящего у смертного одра своего никудышного отца.
Я бросился папе на шею, и мы вместе рыдали друг другу в плечо так, как, наверное, не плакал еще никогда ни один из нас. Больше отец не говорил. Он спал, просыпался время от времени, смотрел на меня и снова засыпал. Через неделю после Нового года, на Рождество, единственный близкий мой человек ушел от меня навсегда. Папа умер.
И вот тогда пришло время моей агонии. В то время, как церкви били в колокола и славили рождение Сына, я орал в подушку в теплой палате и оплакивал смерть отца. Пока эти пару недель он лежал, умирая, я не ощущал того, что папа уходит – для меня он был просто болен. Несмотря на все понимание ситуации, осознание пришло только тогда, когда в убаюкивающих меня в детстве руках перестал биться пульс. В этот и только в этот момент я понял, что теперь у меня никого больше нет. Вообще никого!
Взяв себя в руки, я договорился с врачами обо всех последующих процедурах и ушел домой. Квартира почему-то стала казаться мне еще более пустой, несмотря на то, что отец-то здесь не жил со мной все последние годы. Я разделся, сел, а не встал под душ и понял, что больше не могу плакать. Рыдать, орать, стонать силы были, но все мои слезы остались в больничной подушке.
Не знаю, сколько я просидел под журчанием воды – час или два, но неожиданно меня осенила светлая мысль. Отчего я убиваюсь? От того, что отцу плохо или мне? Ну нет, кому-кому, а папе точно уже хорошо, он ушел от суеты, от своей боли и всей мирской грязи. Может быть, теперь он встретил мою мать и преклонил перед ней колено. А страдаю-то я. Потому что мне стало пусто. Так разве ж это любовь? Нет же. Это эгоизм. Чистой воды эгоизм. Что, мне хотелось, чтобы судороги кашля и дальше терзали моего любимого человека? Вот уж нет! Я хочу любить отца по-настоящему. Ему, скорее всего, хорошо, а значит, должно быть и мне.
Я улыбнулся. Встал, от чего закружилась голова, подождал, пока нормализуется давление и, как следует, помылся, стирая насквозь пропитавшие меня запахи больницы, выключил воду, тщательно вытерся, оделся, натянул теплый свитер и вышел на балкон. Выдыхая паром в холодный
воздух, я вспоминал всех, кто тем или иным образом оставил меня. Всего лишь в двадцать один год я уже видел смерти троих близких, а четвертую убил сам своим рождением на свет. Две женщины предали меня, несмотря на всю мою самоотдачу, а две так и не ответили на мою чистейшую и непорочную любовь к ним.Я облокотился на стену. Даже не знаю, что теперь называть любовью.
И вот тогда, на морозе, в раздумьях, глядя на сотни огней в окружающих меня зданиях, я вспомнил еще одного невероятно близкого мне человека… Быстро забежав в квартиру, я бросился к домашнему – не мобильному – телефону, и стал щелкать кнопки. Помню, еще помню номер… Гудки. Один, два… Я всегда считал до десяти, потом перезванивал снова и больше не звонил… девять…
– Алло? – прозвучал красивый женский голос, не то знакомый, не то нет.
– Элизабет?
В трубке повисло долгое молчание.
– Только один человек за всю мою жизнь называл меня так.
– А вдруг это он и есть?
– Вот теперь я понимаю по интонации голоса, что это ты!
– Элизабет, – громко заговорил я, чтобы не дать ей время на глупые стандартные расспросы после долгого перерыва в общении, – я не знаю, какие у тебя планы, – начал выстреливать я фразы, метаясь по комнате, – замужем ты или нет, есть ли у тебя дети, но, хорошая моя, поскольку ты ответила по этому номеру, ты дома. Сегодня умер мой отец, и ты нужна мне, как никогда раньше.
Боже, как это звучало! Молитва, зов – даже не знаю, какие правильные слова подобрать, но не столь важно, на что была похожа моя реплика, потому что в ответ я услышал:
– Где ты?
– Дома.
– Где ты живешь?
В самом деле, ведь Элизабет никогда раньше не бывала у меня. Я сказал адрес.
– Буду через полчаса.
Я начал ходить туда-сюда по квартире. Убрано у меня или нет, сейчас было наплевать. Просто внутри что-то засияло, потому как я начал снова верить, что не так уж и одинок. Пробравшись к уголку дивана, я сел, обхватил колени руками и закрыл глаза, но, понимая, что не могу уснуть, снял с себя свитер и отправился обратно на балкон. На улице светило солнце, у меня под окнами шелестела зеленая листва. Я посмотрел вдаль и увидел огромную, лежащую под моими ногами равнину с журчащей рекой между покрытыми сочной травой холмами. Как же было тепло. За горизонтом кучились облака, а полнеба разрезала радуга.
– Это рай. Папа, ты где-то здесь!
Звук домофона разбудил меня. Я так и сидел в углу кровати с затекшими руками в ни черта не снятом свитере. Встряхивая кисти, чтобы разогнать кровь, я подошел к висящей на стене трубке и ответил.
– Наполеон, не морозь меня, пожалуйста, здесь. Я приехала.
Кое-как нажав на кнопку еще затекшими руками и сказав этаж, я встал в проходе, открыв дверь, в ожидании.
Шли секунды. Двери лифта открылись. Элизабет еще не успела показаться, а ощущение тепла и света уже настигало меня. Дорогая дубленка, высокие ботфорты, кожаная сумка на правом плече, снег на все тех же вьющихся русых волосах, родное, только теперь уже невероятно женственное и взрослое лицо – вот то, что я увидел. И никакого кольца на пальце.
– Заходи скорее греться, – сказал я Лизе и закрыл за ней дверь.
– Дай я тебя обниму, умник, – произнесла моя подруга и бросилась мне на шею. Снег с ее волос таял на моих щеках, и даже от этого мне было очень тепло.
Я помог Лизе раздеться и сказал:
– Только давай не будем устраивать традиционных посиделок на кухне, а пойдем в комнату. Если ты, конечно, не голодна.
– Разумеется, я же из дома.
Я забрался в тот самый угол дивана – не знаю, чем он сегодня так полюбился мне, а Лиза последовала моему примеру и села в противоположный.