Сон № 9
Шрифт:
– Ученые называют это «эффектом Аи Имадзё». – Ее голос звучит так отчетливо, словно она в соседней комнате. – Светила психологии сделали все возможное, чтобы разгадать эту загадку, но так и не пришли к единодушному мнению. Почему, ну почему стоит мне приготовить мужчине еду, как он тут же вскакивает в первый попавшийся грузовик и сматывается из города?
Я не ожидал от нее шуток.
– Я утром тебе звонил, но…
– Вообще-то, легче легкого свалить перепады моего настроения на старый добрый диабет, но, по правде сказать, во всем виновата старая добрая я.
– Перестань, Аи, я был…
– Заткнись. Я виновата, и все тут.
– Но…
– Прими извинения, или нашей дружбе конец. Кому-кому, а мне уж точно не следовало учить тебя, как относиться к матери.
– Нет, ты была права. Мама позвонила мне из Миядзаки. Вчера вечером.
– Да, Сатико говорила. Однако же то, что я оказалась права, нисколько не извиняет мои нравоучения. Короче, я сижу у пианино и крашу ногти на ногах. А ты где, беглец?
– Кормлю комаров у придорожного кафе «Окатян»[230].
– В Японии десять тысяч придорожных кафе «Окатян».
– Это находится между, э-э, нигде и… никуда.
– Должно быть, в Гифу[231].
–
– Молись, чтобы он одержал победу в схватке, но не заработал сотрясения мозга. Бедный Миякэ! Ты угодил в фильм киностудии «Никкацу»[232] о дальнобойщиках.
– Это не самый быстрый способ добраться до Кюсю, зато самый дешевый. У меня новости. Только сначала поставь пол бутылочку с лаком, а то на пианино останутся пятна.
– Что случилось?
– Последние девять лет своей жизни я провел в самой тихой деревне самого тихого острова в самой тихой префектуре Японии. Там никогда и ничего не случалось. Дети всегда так говорят, где бы они ни жили, но на Якусиме это действительно так. С тех пор как мы виделись в последний раз, произошло все то, чего никогда не случалось раньше. Это был самый фантастический день моей жизни. А когда ты узнаешь, кого я встретил сегодня утром…
– Похоже, мне лучше тебе перезвонить. Диктуй номер.
– Эйдзи! – Она влезает на высокий подоконник и садится, обхватив колени руками. Бамбуковые тени раскачиваются и шелестят по татами и выцветшим фусума[233]. – Эйдзи! Иди сюда быстрее!
Я встаю и подхожу к окну. Зубные нити паутины. Из окна бабушкиного дома виден парк Уэно, только все гуляющие уже разбрелись по домам. Андзю стоит на коленях перед древним остовом поваленного кедра. Вылезаю из окна. Воздушный змей солнечного света застрял высоко в ветвях. Он сверкает темным золотом. Андзю в отчаянии:
– Глянь! Там мой змей зацепился!
Я опускаюсь на колени рядом с ней – больно смотреть, как она плачет, – и подбадриваю ее:
– Так высвободи его! Ты же чудесно лазаешь по деревьям!
Андзю вздыхает по-особенному, недавно выученным вздохом:
– У меня диабет, гений! Забыл, что ли? – Она показывает вниз; ее ноги, как подушечка для булавок, утыканы шприцами, капельницами и пыточными приспособлениями. – Высвободи его, Эйдзи!
Я начинаю взбираться – пальцы впиваются в чешуйчатую кору. В дальней долине блеют овцы. Нахожу пару своих носков, таких грязных, что их уже ничто не спасет. Проходит целая жизнь, надвигается темнота, кружит ветер, вороны слетаются в поисках чего-нибудь помягче. Я боюсь, что воздушный змей солнечного света изорвется в клочья раньше, чем я до него доберусь. Где он в этом вихре листвы? Через несколько минут он обнаруживается на самой верхней ветке. Какой-то мужчина, все еще без лица.
– Зачем ты взобрался на мое дерево? – спрашивает он.
– Я ищу воздушного змея своей сестры, – объясняю я.
Он хмурит брови:
– Охота за воздушными змеями важнее заботы о сестре?
Внезапно я вспоминаю, что оставил Андзю совсем одну – сколько дней прошло? – в бабушкином доме, без воды и без еды. Кто откроет консервы ей на обед? Волнуюсь еще больше, когда замечаю, как обветшал дом: на свесах крыши разрослись кусты, еще одна суровая зима окончательно его развалит. Неужели прошло уже девять лет? Дверная ручка крутится вхолостую, а как только я стучу, дверь падает вместе с косяком. За стропилами скользят кошачьи тени. В моей капсуле лежит гитарный футляр. А в футляре – Андзю. Она не может открыть спасательные люки изнутри, ей нечем дышать – слышу отчаянный стук, бросаюсь к ней, дергаю замки, но они заржавели…
– И тут я просыпаюсь, и оказывается, что это был сон!
В отсветах огоньков приборной доски Удильщик – кожа да кости в сетчатой майке. Хриплый смешок, один, второй, третий. У него совершенно резиновые губы, у людей таких не бывает. Грузовик мчится сквозь дождливое гиперпространство. Мимо со скоростью света проносится дорожный знак – скоростное шоссе Мэйсин, «выезд на Оцу, 9 км». На приборной доске светятся часы. 21:09.
– Забавное это дело, сны, – говорит Удильщик. – Хонда рассказывал про свой лунатизм? Фигня все это. Просто женщины его не любят, только и всего. А сны… Я про них много читал. Никто не знает, что такое сны. Даже ученые спорят между собой. Одни считают, что гиппокамп перебирает воспоминания в левом полушарии мозга, а потом правое полушарие выдумывает всякие истории, чтобы как-то соединить образы.
Удильщик не ждет моего ответа – если бы меня здесь не было, он беседовал бы с куклой Зиззи Хикару. «Выезд на Киото, 18 км».
– Так что любой сон – это сценарий. Ну, как-то так.
По ветровому стеклу ползет мохнатая муха.
– Я тебе не рассказывал про свой сон? Ну, свой сон есть у каждого. Так вот, мне тогда было столько же, сколько тебе сейчас. Я влюбился. Или сошел с ума. В принципе это одно и то же. Вот так-то. Она – Кирара ее звали – была вся такая избалованная, папина дочка. Мы ходили в один плавательный клуб. В те времена я был сложен хоть куда. А ее папаша заправлял каким-то зловещим учреждением. Каким именно? Да вроде Министерством образования. В общем, Кирара была не моего поля ягода. Но меня это не остановило. Меня будто околдовали. В школе я списал из какой-то книги любовное стихотворение. И в награду получил поцелуй! У меня и сейчас, как у козла, от баб отбою нет. Короче, Кирара не устояла. На машине моего двоюродного брата мы с ней ездили к водохранилищу. Считали звезды. Считали ее родинки. Небывалое блаженство. У меня такого больше никогда не было и уже не будет. А потом до ее папаши дошли слухи о том, как мы проводим время. Я, понятное дело, не подходил на роль принца для его драгоценной принцессы. Ну и… Папаша сказал свое веское слово, и она бросила меня, словно покрытый струпьями труп. Даже сменила плавательный клуб. Для Кирары я оказался легкой закуской, а она для меня была целым меню в ресторане любви. В общем, я расстроился. Совсем рассудок потерял. Продолжал посылать ей стихи. Кирара не обращала на них внимания. Я перестал
спать, есть, думать. А потом решил доказать ей свою преданность, совершив самоубийство. Мой план был таков: добраться до Моря Деревьев у подножья Фудзи и наглотаться снотворного[234]. Способ не оригинальный, я понимаю, но мне было восемнадцать, а у моего дяди там была хижина. Утром я отправил Кираре письмо, в котором говорилось, что я не могу жить без ее любви и что у меня нет другого выхода, кроме как умереть. Вдобавок я описал место, где собирался совершить свой подвиг – какой смысл умирать за любовь, если об этом никто не узнает? Короче, я сел на самый ранний поезд, доехал до тихой сельской станции и отправился к цели. Погода все время меняла настроение, а я – нет. Я был твердо уверен в принятом решении. Я отыскал хижину своего дяди и побрел дальше, пока не вышел на поляну. Вот нужное место, подумал я. И тут вдруг увидел высоко-высоко… угадай что?– Э-э… птицу?
– Кирару! Мою возлюбленную. В петле! Ее ноги медленно крутились то в одну сторону, то в другую. Жуткое зрелище! Раздутая, в дерьме, вороны и личинки уже делают свое дело.
– А это…
– И тут меня обуял такой ужас, что я проснулся, – все еще в поезде, на пути к Фудзи. Вот тебе и откровение. На следующей станции я вышел, сел в обратный поезд и поехал домой. На коврике перед дверью лежало мое письмо – непрочитанное и даже не вскрытое, только на конверте надпись кроваво-красными чернилами: «Вернуть отправителю». Кирара – или ее отец – вернули его, даже не прочитав. А я-то, дурак… Короче, она поступила в университет и уехала, и… – Удильщик притормаживает, пропуская какой-то грузовик. Водитель машет ему рукой. – Ну а потом, много лет спустя, я ее снова увидел. В аэропорту Кансай, издалека. Муж-богатей, золотые побрякушки, спиногрыз в коляске. Знаешь, о чем я подумал?
– Позавидовали?
– Нет. Я вообще ни о чем не подумал. Хоть и был готов из-за нее в петлю влезть, но никогда ее не любил. Не любил по-настоящему. Только думал, что люблю. – Мы въезжаем в тоннель, полный эха и воздуха. – У таких историй должна быть мораль. Вот моя мораль: доверяй снам. А не тому, что думаешь.
Еще тоннели, мосты в долинах, станции техобслуживания. По скоростному шоссе Тугоку грузовик въезжает в рассвет. В прошлые века знатные люди и священнослужители тратили много дней, чтобы пройти тот путь, который в двадцать первом веке проделываешь за полчаса. Заторможенный дождь, заторможенный туман, заторможенные дворники на ветровом стекле. Очертания снова обретают имена, а имена – очертания. Островки в устьях рек. Цапли на рыбалке. Лавандовые бетономешалки, запечатывающие берега. Заложенные кирпичом тоннели в горных склонах. Склад пивных ящиков, бесконечный и однообразный, как Утопия. Представляю, как мама лежит без сна, в сотнях километров отсюда, и думает обо мне. Я все еще не верю, что сам напросился в Миядзаки. Интересно, для нее это тоже сюрприз? Волнуется ли она так же, как и я? «Выезд на Окаяму». Над заводскими трубами клубится дым. Удильщик беспрестанно мурлычет себе под нос одну и ту же песенку. Дорогами повелевают машины, а не те, кто их водит, – грузовику поменять водителя легче, чем поменять масло. Материнские визиты были для нас пыткой. С тех пор как она нас бросила и до смерти Андзю, мама приезжала на Якусиму примерно раз в год. «Выезд на Фукуяму». Пламя лижет уголок тумана. Участок леса расчищают за неделю, разравнивают землю за месяц, асфальтируют за полдня – и потом забывают. Вскрыли, озеленили, разгладили, выкорчевали. Линии электропередач, провода, обвисшие и туго натянутые от столба к столбу, пальцы скорости перебирают струны небрежно настроенной гитары. Бабушка отказывалась встречаться с мамой, поэтому мы приезжали к дяде Патинко в Камияку – главный порт – накануне вечером. Нас одевали в школьную форму, а тетя Патинко отводила нас к парикмахеру. Конечно, все знали. Мама брала такси от причала, хотя до дяди Патинко было не больше десяти минут ходу. Ей отводили лучшую комнату, а тетя развлекала ее светской беседой, в которой основное внимание уделялось пустопорожним мелочам. «Выезд на Хиросиму». Удильщик выключает дворники. Рекламные щиты расхваливают банк, который лопнул много месяцев тому назад. Горы, что спускаются к побережью Японского моря, поворачивают время вспять. Бесцветные окраины повторяющихся городов. Много лет спустя дядя Асфальт проговорился – после шести банок пива, – что дядя Патинко посылал маме деньги на жизнь, а в обмен заставлял ее нас навещать. Наверное, он хотел как лучше, но все-таки зря он принуждал нас видеться. Мы отвечали на ее вопросы, всегда одни и те же, не задевающие болезненных тем. Какие предметы в школе нам нравятся больше всего? Какие предметы в школе нам нравятся меньше всего? Чем мы занимаемся после школы? Наши беседы напоминали допрос. Ни проблеска нежности. «Выезд на Токуяму». Именно здесь Субару Цукияма, мой двоюродный дед, провел последние недели своей жизни в Японии. Сегодня он не узнал бы префектуру Ямагути. Поле для гольфа, врезанное в склон холма, огорожено зеленой сеткой. Микроскопические фигурки машут клюшками. Я вновь вспоминаю о почтовом вирусе и думаю о том, разносит ли он еще жуткие новости Кодзуэ Ямая. Теперь он не имеет ко мне ни малейшего отношения. Видимые последствия – лишь верхушка айсберга: результаты большинства поступков обычно невидимы для того, кто их совершает. Грязная тряпка выцветшего неба – утро забывает о недавнем дожде, как девчушка забывает о том, что хотела затаить обиду на долгие годы. Наверное, Андзю с большей охотой говорила бы с мамой, но, чувствуя мою неприязнь, тоже закрывалась, как устрица. Мать курила одну сигарету за другой. Ее образ в моей памяти затянут табачным дымом. Тетя Патинко никогда не задавала ей личных вопросов, во всяком случае при нас, поэтому все, что мы знали, было подслушано из-за стенной перегородки. Потом, вечером, она садилась на «комету» до Кагосимы, и все вздыхали с облегчением. Однажды она осталась на два дня – тогда-то Андзю и увидела, как мать готовит тэмпуру из своего кольца, – но тот затянувшийся визит никогда больше не повторялся. «Выезд на Ямагути». Дерево раскачивается само по себе на безветренном склоне холма. Горы сглаживаются. Ее не было на похоронах Андзю. Сплетни, кровавый спорт нашего острова, донесли, что она улетела на Гуам «по работе» за день до того, как Андзю погибла, и не оставила номера, по которому с ней можно было бы связаться в экстренном случае. Были и другие версии, менее снисходительные. Я заковал себя в трехдюймовую броню безразличия. В последний раз мы виделись – единственный раз без Андзю, – когда мне было четырнадцать. Это было в Кагосиме, в старом доме дяди Толстосума. У нее была короткая стрижка и яркие украшения. И темные очки. Меня заставили прийти. По-моему, маму тоже заставили.