Сон с четверга на пятницу
Шрифт:
Он пружинисто поднялся с кресла.
– Пойду с ней поговорю, – сообщил он Семенову. – Никогда не разговаривал с писателями. Может, умнее стану?
Он весело подмигнул охраннику и вышел из комнаты отдыха. Семенов повертел в руках книгу.
– Лик, личина… – недовольно пробормотал он. – Какая на хрен разница?
Хотел было швырнуть книгу в урну, но покосился на дверь и передумал. Сунул книжку в карман халата.
Пять минут спустя начальник Гуськов сидел в палате у Насти на краешке кровати и разглагольствовал:
– Анастасия
– Завидуете? – глухо переспросила Настя. (Она сидела на кровати, опершись спиной на взбитую подушку, и хмуро смотрела на Гуськова.)
– Да, – кивнул он. – Мне это не дано. Я не такой утонченный человек, как ваши герои. И значит, не такой утонченный человек, как вы, Анастасия Сергеевна.
– Напрасно вы отождествляете автора и его литературных героев, – сухо произнесла Настя.
– Но ведь, описывая их, вы описываете собственные переживания. Разве не так?
– Только отчасти. В некотором смысле писатель действительно является актером, который играет разные роли, поочередно перевоплощаясь в своих героев. Но это не всегда так. Писатель может оперировать штампами.
– Это как? – не понял Гуськов.
Настя сама не заметила, как стала входить в раж, описывая тонкости любимой профессии:
– Ну, например, писателю нужно описать бандита-убийцу. Но сам он при этом никогда настоящего бандита в глаза не видел. И понятия не имеет, что чувствует убийца в тот момент, когда расправляется со своей жертвой.
– И как же выкручивается писатель? – поинтересовался Гуськов, дружелюбно улыбаясь своими тонкими губами и щуря серые глаза.
– Он описывает своего бандита таким, каким видел его в кино, – сказала Настя. – Со зверской рожей, с пистолетом в руке и с татуировкой на плече в виде черепа и костей. Потом, по ходу развития сюжета, писателю нужно описать, что именно сделало убийцу тем, кто он есть. И писатель, воспитанный на книжках Стивена Кинга и голливудских фильмах, придумывает своему убийце какую-нибудь психическую травму, которую тот получил в детстве. Допустим, когда убийца был маленьким, фашисты съели его сестру. И теперь он сам ест женщин.
Гуськов скривился.
– Что за чушь?
– Это не чушь, – возразила Настя. – Это называется фрейдизм. Над вами в детстве посмеялись мальчишки, показав ваши обмоченные трусики девочкам, и с тех пор вы ненавидите всех людей. И девочек, и мальчиков. И мстите миру за свои обиды, убивая их.
– Надо мной в детстве не издевались, – с необычной серьезностью произнес Гуськов.
Настя улыбнулась:
– Вам повезло. Возможно, поэтому вы и не стали садистом.
Он широко улыбнулся и проговорил с восхищением:
– Как это вы все так интересно описываете. Значит, писатели пишут штампами?
– Не всегда, но часто.
– Надо же. А я думал, что книги пишутся по-другому. Я думал, что когда вы описываете убийцу, вы пытаетесь влезть в его шкуру и для этого вынимаете из своей души всю мерзость, которая скопилась там за долгие годы.
– Хорошие писатели так и пишут, – согласилась Настя. – Но хороших писателей мало. Мы же с вами говорим об обычных беллетристах.
О тех, кто ублажает публику залихватскими остросюжетными романами, не имеющими ничего общего с жизнью.Гуськов внимательно посмотрел на Настю.
– Вы очень интересный собеседник, Анастасия Сергеевна, – сказал он. А как, по-вашему: может злой писатель правдоподобно описать чувства добрых людей?
Настя чуть приподняла брови.
– Странный вопрос. Но я думаю, что да, может.
– Интересно как? Ведь сам-то он злой.
– В каждом человеке есть что-то доброе. Даже в самом отъявленном негодяе.
– Так-так, – кивнул Гуськов. – Оч-чень интересно.
Что-то было в его голосе. Что-то такое, что заставило Настю внимательнее вглядеться в его лицо. Абсолютно невыразительное, не уродливое и не красивое, не полное и не худое. Такое встретишь в толпе, скользнешь взглядом и тут же позабудешь навсегда. Пожалуй, лишь глубоко посаженные глаза и высокий лоб с залысинами придавали ему хоть какую-то определенность.
На вид начальнику охраны было лет сорок пять. Глаза его, серые, спокойные, были словно подернуты непроницаемой дымкой.
– Ну, а, положим, если писатель сам маньяк, – снова заговорил Гуськов. – Сможет маньяк описать душевный мир хорошего, богобоязненного человека?
– Маньяки не становятся писателями, – ответила Настя. – Писатель всего лишь описывает. А маньяки предпочитают не описывать, а действовать.
Гуськов вздохнул.
– Черт, как же все это приятно, – сказал он вдруг.
– Что приятно? – не поняла Настя.
– Приятно говорить с умным человеком на умные темы. Знаете, Анастасия Сергеевна, я очень долго был этого лишен.
– Правда?
– Да. Я всю жизнь проработал в пенитенциарной системе. Охранял зэков, был замначальника тюрьмы. А после отставки пришел работать сюда, в психиатрическую клинику. – Гуськов усмехнулся. – Сами понимаете, с зэками особо не поговоришь. Да и с психами – тоже.
Вдруг он изменился в лице и торопливо добавил:
– Я, конечно, не имел в виду вас, Анастасия Сергеевна. Просто неуклюже выразился.
По лицу Насти пробежала тень.
– Ничего страшного, – проговорила она. – А теперь… я хочу отдохнуть. Вы ведь не против?
– Нет. Конечно, нет.
Гуськов поднялся с кровати.
– Спасибо за разговор. Ничего, если я буду к вам иногда заходить? Поболтать о жизни, узнать ваше мнение по какому-нибудь вопросу?
– Заходите, – разрешила Настя.
– Вот и отлично! Отдыхайте.
И он вышел из палаты, высокий, моложавый, упругий и сильный, как хищный зверь. Настя легла на подушку и натянула одеяло на голову.
– Господи, что я здесь делаю? – мучительно простонала она.
4
Доктор Макарский окинул взглядом свой кабинет. Стол. Негатоскоп. Большой шкаф с лекарствами, запертый на замок. Обстановка, которую он создал сам и которая была ему ближе, чем собственное отражение в зеркале. Макарский немного помолчал, потом посмотрел на Гуськова недовольным взглядом (тот вальяжно сидел на краю стола) и сказал:
– Зачем вы ходили к Анастасии Новицкой?