Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Совершенные лжесвидетельства
Шрифт:

Мотыльков предал трубку повешенью. И вытряс из отекшего уха застрявшую и закисшую там фразу коллеги Натальи: проведут телефон прямо в гроб… Мотыльков посмотрел на окружающее — сквозь ряды сходств и подобий, прообразов и сближений. В таком широком захвате уличная кабина, откуда он звонил, каждой чертой понесла знание о четырехугольной ладье. Выставленный на улицу перпендикуляром и остекленный для прощанья пенал с заклинившей дверцей. Сверху — каменный, как последняя думка, телефон, а под ним висит на одной теме облупленная фигура — правое ухо притерто побитой трубой, а шнур ее, захлестнув суровой петлей шею, намертво попутал увядшие члены несчастного и свернулся в клубок где-то на дне, под раскачавшимися подошвами…

Мотыльков вздрогнул и совершил неприличие — воскрес и вышагнул из саркофага… и выбросился из ладьи. И вправду угодил в клокочущие потоки, потому что, столь грандиозно зевая, пропустил грандиозное: прибыла царица Савская — осень, и с ней — черные чаши деревьев с золотом и яхонтами, и большая вода несла любопытство царицы и затекала всюду, отражая — все закоулочки…

Мотыльков брел сквозь разлитие многих вод, вряд ли тот белоснежный, но скорее — бурый, с суровым рубцом телефонного шнура на шее, с распухшим свекольным правым ухом, только ухо на бураке и очистили, а навстречу ему плыли тысячи огней и не гасли в волне… Он бродяжничал по вечерним течениям, где все расползалось на глазах, центр кружил по окраинам, а прямые вливались в кривые… Домы смешивались и перетекали один в другой, а внутри, возможно с потолка, изливалась жизнь, и вытекали мужи и жены, а протекших сменяли другие… Здесь когда-то стояло незыблемое расположение ультрамарина, и на агорах толпились напоказ Мотылькову горячие дни. И молодой Мотыльков благосклонно принимал их и наслаждался перекрестным влечением соцветий, и нежностью шелков и виссонов, и страстью к себе летающих насекомых… Но кто-то неучтенный неприметно смывал гуляку с солнечных площадей — в улицы, из широких — в тесные, где тени домов, не успевая достичь прохлады земли, взлетали на стены другой стороны, держа полумрак, а из переулков — в тупики… Кто-то выплеснул его из блаженного лета. И пока собачьи капли влеклись с волос Мотылькова — по сточному желобу меж лопаток, он шел по собственному следу и искал те счастливые дороги, стези, тропы, что извергли его, он чувствовал их — где-то рядом, просто сливались со струей… Но отражения на воде сменяли друг друга, и едва он касался их, принимая за настоящее, тут же таяли. Тонули квартал за кварталом, и навьюченному всеми отражениями Мотылькову казалось, что тело его включает и туман, и тучи, и внутри его тоже идет дождь… или Мотыльков и был — туман и вода…

— Кто последний? Я за вами.

Для сей знаменательной фразы он не нашел голоса и прохрипел ее — разобранным хворями и подпирающим дверь исцелителя. И, увидев призрака, на чью туманную голову в довершение кто-то излил кисель волос, то есть воззрившись всем фронтом — на фигуру углубляющегося трагедийного звучания, очередь за именами болезней справедливо подумала: этот и верно — после последнего! Дальше не следует никто и ничто…

Мотыльков перебирал симптомы, коллекционировал подозрения и выменивал стародавние осложнения на новые заимствования. Сначала его пригрела простушка-ангина, за наивной пришли те, что острее и пикантнее, но тоже так себе, а после — то ли проказница золотуха, то ли полная проказа… Участковый целитель, изнемогший от ноющих и стенающих, долго эксплуатировал терпение, долго принимал к Мотылькову меры и неразборчиво свидетельствовал его на голубом письме. Но куча порченых кишок и печенок, вынашиваемых владельцами, возможно, надломила в эскулапе моральный стержень. Точнее, на этом участке земли на страждущего отвешено пять минут, а балаганный Мотыльков усиливал свои пятиминутки — свежими фокусами. И едва он возникал в кабинете — с шерстяной скаткой на шее, единственной выпуклостью, поскольку оставшийся Мотыльков неряшливо завалился за решетку собственного каркаса, едва протягивал пачку голубой неразборчивости и неспособности, почти авторский лист, на котором гологоловый врачующий должен был начертать: «Продолжение следует» — и прицепить к Мотылькову еще главу, исцелитель скучнел и крайне тяготился и бликами люстры на темени, и прилипшей с утра песенкой. Боюсь, его безмерное человеколюбие ищет предел, заметил Мотыльков тем, кто на него смотрит. Если великолепную Ольгу Павловну, блондинку, не захватывает парад моих органов, и процветание холодно, и чайки, львы и куропатки — и здоровый образ жизни бегут меня, как огня… Пора, наконец, снять с несчастного глубокую обеспокоенность моим здоровьем, вздохнул Мотыльков. И прохрипел:

— Отпишите меня с понедельника на труд и на подвиг.

— Катитесь, катитесь, в стране без вас голубой мизер, одни убытки! — и врачеватель смеялся и был не стыдлив, но элегантен и ночам фанатично предан делу оздоровления населения. Он хлопал Мотылькова по плечу: — Волшебно, что нам не доигрывать наш футбол — на белом покрытии! — и Мотыльков был торжественно изгнан и громко напутствуем: — Пора нагрузить все группы ваших мышц!

Маньяк в белой маске влечется к тотальному, заметил Мотыльков тем, кто на него смотрит.

И взошел трудовой понедельник, и Мотыльков отправился служить. В груди хрустела колючая проволока, голос ему возвратили не весь, а шерстяную скатку на шее он укоротил сам, и веселый ветер приценивался к его горлу и насвистывал следующую проблематику. Обитающая на высшем этаже попалась навстречу и не спешила приветствовать соседа, но боролась с сомнением и подозревала: гунн и варвар ощипал с Мотылькова снежное оперение — и отбросил в представители контркультуры.

Трамвайный поезд номер две чертовых дюжины, обе овеяны погребальным звоном, влачил Мотылькова лихим маршрутом: вдоль местечка Последний Приют и застенчивой именем мастерской, где тесали лодки — четырехугольные, недопараллельные, вовлекали в лилейное и в красное и спускали со сходен, а на обочине плотно присутствовали автобусы и несли нерасхожую дверь на гузне, и производили впечатление черной масти… Вдоль заборной оранжереи бумажных цветов, а после — вдоль магазинного дома закаменевших сирот, несгибаемо поджидающих в окнах — кто подарит им имя собственное…

Былой Мотыльков

находил маршрут либеральным — нестареющий анекдот, и, провалившись в «Знание — сила», или в стругацкое, или в неструганную мысль и летая в каше-брикет «Трамвай» от левых видов к правым, распахивал на крутизне неукротимые взоры, близкие ястребиным, и искал — вывезенных с кладбища лучших барышень от восемнадцати до четверти, и барышни уж не уводили око… Но текущий Мотыльков блуждал глазом по местечку с приютскими, стравившими вымпелы зелени деревьями, из чьих стволов ломились наружу — сухорукие привидения… Примыкал к дымящих на сходнях мастерам лодки без весла, примерял у забора лавры, а в соседних витринах — всходил на пьедестал и узнавал каменную стать… объясняя тем, кто на него смотрит: о славный, восстанческий маршрут — из Аида в мощь жизненных компромиссов, каковые кости, то есть схема со временем обрастет мясом, и приходится сожалеть, что обратный путь не стерт, но — растоптан: венок, пожалуйте тот, до тридцати купилок, сбрызнут синими розанами, недорого и почти достойно… лодку — ту, масти нашей революции. И, конечно, мрамор… или непритязательный гранит в полный рост? Наконец, представлен под елкой и хорошенький лужок, если бы не но… Новый год, когда елка особенно склонна к отлету. И насыплют пустые штрафы, а Мотылькову забываться — под заголившимся шпеньком… Не стоять в обкомовском камне — при синей ели.

Пока он доносил свое полупроваленное за остов тело с кладбища в службы, отлили последние прутья воды. А на дремучие загорбки туч сели золотые крошки, мальчики-с-пальчики, и сеяли пшеницу солнца, уже взявшую в рост, и подсыпали зубчатые сорняки почти ультрамарина, и чьи-то лица уже расцветали… Мотыльков посмотрел, сощурясь, вверх. И на расчесанной ветром до красных ягод боярской ветке обнаружил птицу большую воронью. В ответ птица большая воронья обнаружила Мотылькова и, покатив глаз — от презрения к сладости, кричала. Возможно вкрапление в сюжет языка зверя и птицы, сказал Мотыльков тем, кто на него смотрит, хаотичное сужденье о человеке: каков размедузился! Лично мне, представительнице пернатых, надежды умножают аппетит. Потому что я пожираю сладчайшие надежды, как революция — своих птенчиков, карр… или кар-л!

Сегодня и я постараюсь заморить червячка, хотя желал бы надежд, сказал Мотыльков тем, кто на него смотрит. Склонен к знамениям, положительным толкованиям, приветствую голубя с оливковой ветвью, в крайнем случае — птицу воронью. Благая весть — кончился потоп, и вышла солнечная погода, пусть и постыдна против летнего пира… Или Deus ex macina. И восходит — новый круг, стирая аномальное сегодня, но опираясь на великое вчера — эпоху написания Опушкиным портрета, где Мотыльков был — не рябь и трамвайные билеты, а в перебоях колючая проволока, но — бесперебоен в Мечте и в контакте, и в сборе предложений, и в отсылке посулов… кстати о заключенных — в одиночки портретов, кто хорошеет за счет оригинала, столь плоско себя одолжившего… кто прирастает препирательством Мотылькова с органами — своими и социальными… Да, да, голодный пробудился и заказал птицу — на вертеле или ветке, с сыром или с надеждой. Пробужденный встряхнулся и одушевил экстерьер… пусть и не достав — дерзновенного, но подкравшись — почти вплотную. И сообщил тем, кто на него смотрит, что продолжение в этом ключе — для поэтов страдания, профессионалов и самородков, а Мотыльков отзывает из нетей свой белоснежный образ и возвращается к корням. Доноры еще не закончили сдачу крови, но процесс открыт. Великолепная блондинка когда-нибудь позвонит. Возможно, ее обгонит кто-то — трижды великолепней, и это не предмет треволнений Мотылькова. Елочный же лужок, почти арендованный, он дарит птицам-надеждам. Пусть займут жизнью и поместят плетеный дом. Нет — поэтапным переходам к согласию с самим собой! Сразу — и навсегда.

И, окрыленный воронами-надеждами, Мотыльков взбежал в работу.

Пред ним было поприще разлуки, и Мотыльков сходу пытался бросить комплименты производственным дамам. Пусть и не каждой — тонкого психологического рисунка и близкое к мадригалу, как некогда, а общее, в бодрящем стиле не спи, вставай, кудрявая. Но на сей раз никто почему-то не рукоплескал Мотылькову.

— Без шарма — на шармачка, — констатировала, не отрываясь от проспектов, коллега Александра. — Неюркий, неплотный, пониженный. Закрой скорее окно, не то тебя отнесет в Волшебную страну.

— Что-то ты расклеился, Вадичка, — призналась себе из зеркала коллега Анна. — Рекомендую: клей «Момент». Не момент, а зверь. Киндер распряг греческую вазу — в грязь, я отвечала долгоиграющей истерикой, а мой Сидоров склеил местную грязь — опять в греческую вазу! — и размышляла по ходу карандаша, рисующего уста-гранат: — По-моему, киндер нацелился на французский фарфор. Если вычтет единицу, я возмещу ее — чайничком с картинами рая и омерзительной ценой. Будь другом, нежданчик, закрой окно.

— Мотыльков поврежден. Это уже не склеишь, — заметила коллега Наталья. — У кого, по словам здешних мужланов, самая пышная грудь? Тот бросает грудь на оконный дот. Потому что от твоего недельного стона по чайникам у меня уже не уши, а чайники.

— А по крупу — пленэр из другой жизни! — мечтательно говорила коллега Анна. — Кстати, ты тоже могла бы закрыть чем-нибудь окно!

Данные разведывательного характера, сообщил Мотыльков тем, кто на него смотрит. Процветающий уровень мысли приятен для моего самоощущения. Вижу затухание трудовой активности, но здание свой срок еще не исчерпало, так что можно посвятить себя ежедневному: закреплять пройденное и выходить на небывалые рубежи — за ту же зарплату. А прозябающим в старой жизни Мотыльков предложил что мог — сольный приступ кашля.

Поделиться с друзьями: