Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне
Шрифт:

162. Творчество

Я видел, как рисуется пейзаж, Сначала легкими, как дым, штрихами Набрасывал и черкал карандаш Траву лесов, горы огромный камень. Потом в сквозные контуры штрихов Мозаикой ложились пятна краски, Так на клочках мальчишеских стихов Бесилась завязь — не было завязки. И вдруг картина вспыхнула до черта — Она теперь гудела как набат, А я страдал — о, как бы не испортил, А я хотел — еще, еще набавь! Я закурил и ждал конца. И вот Всё сделалось и скучно и привычно. Картины не было — простой восход Мой будний мир вдруг сделал необычным. Картина подсыхала за окном. 1939 {162}

163. Маяковский (Последняя ночь государства Российского)

Как смертникам жить им до утренних звезд, И тонет подвал, словно клипер. Из мраморных столиков сдвинут помост, И всех угощает гибель. Вертинский ломался, как арлекин, В ноздри вобрав кокаина, Офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н, Подбирая по буквам вина. Первое — пили борщи Бордо, Багрового, как революция, В бокалах бокастей, чем женщин бедро, Виноградки
щипая с блюдца.
Потом шли: эль, и ром, и ликер — Под маузером всё есть в буфете. Записывал переплативший сеньор Цифры полков на манжете. Офицеры знали — что продают. Россию. И нет России. Полки. И в полках на штыках разорвут. Честь. (Вы не смейтесь, Мессия.) Пустые до самого дна глаза Знали, что ночи — остаток. И каждую рюмку — об шпоры, как залп В осколки имперских статуй. Вошел человек огромный, как Петр, Петроградскую ночь стряхнувши, Пелена дождя ворвалась с ним. Пот отрезвил капитанские туши. Вертинский кричал, как лунатик во сне: «Мой дом — это звезды и ветер… О черный, проклятый России снег — Я самый последний на свете…» Маяковский шагнул. Он мог быть убит. Но так, как берут бронепоезд, Воздвигнулся он на мраморе плит Как памятник и как совесть. Он так этой банде рявкнул: «Молчать!» — Что слышно стало: пуст город. И вдруг, словно эхо, в дале-е-еких ночах Его поддержала «Аврора».
12 декабря 1939 {163}

164. О войне

Н. Турочкину

В небо вкололась черная заросль, Вспорола белой жести бока: Небо лилось и не выливалось, Как банка сгущенного молока. А под белым небом, под белым снегом, Под черной землей, в саперной норе. Где пахнет мраком, железом и хлебом, Люди в сиянии фонарей. (Они не святые, если безбожники). Когда в цепи перед дотом лежат, Банка неба, без бога порожняя, Вмораживается им во взгляд. Граната шалая и пуля шальная. И когда прижимаемся, «мимо» — моля, Нас отталкивает, в огонь посылая, Наша черная, как хлеб, земля. Война не только смерть. И черный цвет этих строк не увидишь ты. Сердце, как ритм эшелонов упорных: При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию Дойдет до океанской, последней черты. 1940 {164}

165. Хлебников в 1921 году

В глубине Украины, На заброшенной станции, Потерявшей название от немецкого снаряда, Возле умершей матери — черной и длинной — Окоченевала девочка У колючей ограды. В привокзальном сквере лежали трупы; Она ела веточки и цветы, И в глазах ее, тоненьких и глупых, Возник бродяга из темноты. В золу от костра, Розовую, даже голубую, Где сдваивались красные червячки, Из серой тюремной наволочки Он вытряхнул бумаг охапку тугую. А когда девочка прижалась К овалу Теплого света И начала спать, Человек ушел — привычно устало, А огонь стихи начинал листать. Но он, просвистанный, словно пулями роща, Белыми посаженный в сумасшедший дом, Сжигал Свои Марсианские Очи, Как сжег для ребенка свой лучший том. Зрачки запавшие. Так медведи В берлогу вжимаются до поры, Чтобы затравленными Напоследок Пойти на рогатины и топоры. Как своего достоинства версию, Смешок мещанский Он взглядом ловил, Одетый в мешок С тремя отверстиями: Для прозрачных рук и для головы. Его лицо, как бы кубистом высеченное: Углы косые скул, Глаза насквозь, Темь Наполняла въямины, Под крышею волос Излучалась мысль в года двухтысячные. Бездомная, бесхлебная, бесплодная Судьба (Поскольку рецензентам верить) — Вот Эти строчки, Что обменяны на голод, Бессонницу рассветов — и На смерть: (Следует любое стихотворение Хлебникова) Апрель 1940 {165}

166. Дуэль

Вороны каркали, и гаркали грачи, Березы над весною, как врачи В халатах узких. Пульс ручьев стучит. Как у щенка чумного. Закричи, Февраль! И перекрестные лучи Пронзят тебя. И мукам той ночи — Над каждой строчкой бейся, — но учись. . . . . . Каждая строчка — это дуэль, — Площадка отмерена точно. И строчка на строчку — шинель на шинель, И скресты двух шпаг — рифмы строчек. И если верх — такая мысль, За которую сжегся Коперник, Ты не сможешь забыть, пусть в бреду приснись, Пусть пиши без бумаги и перьев. Май 1940? {166}

167. Дождь

Дождь. И вертикальными столбами Дно земли таранила вода. И казалось, сдвинутся над нами Синие колонны навсегда. Мы на дне глухого океана, Даже если б не было дождя, Проплывают птицы сквозь туманы, Плавниками черными водя. И земля лежит как Атлантида, Скрытая морской травой лесов, И внутри кургана скифский идол Может испугать чутливых псов. И мое дыханье белой чашей, Пузырьками взвилося туда, Где висит и видит землю нашу Не открытая еще звезда, Чтобы вынырнуть к поверхности, где мчится К нам, на дно, забрасывая свет, Заставляя сердце в ритм с ней биться, Древняя флотилия планет. 1940 {167}

168. 194…

Высокохудожественной строчкой не хромаете, Вы отображаете Удачно дач лесок. А я — романтик. Мой стих не зеркало — Но телескоп. К кругосветному небу Нас мучит любовь: Боев За
коммуну
Мы смолоду ищем. За границей В каждой нише По нищему, Там небо в крестах самолетов — Кладбищем, И земля все в крестах Пограничных столбов. Я романтик — Не рома, Не мантий, — Не так. Я романтик разнаипоследних атак! Ведь недаром на карте, Командармом оставленной, На еще разноцветной карте за Таллинном, Пресс-папье покачивается, как танк. {168}

169. Новелла

От рожденья он не видел солнца. Он до смерти не увидит звезд. Он идет. И статуй гибких бронза Смотрит зачарованно под мост. Трость стучит слегка. Лицо недвижно. Так проходит он меж двух сторон. У лотка он покупает вишни И под аркой входит на перрон. Поезда приходят и уходят, Мчит решетка тени по лицу. В город дикая идет погода Тою же походкой, что в лесу. Как пред смертью — душным-душно стало. И темно, хоть выколи глаза. И над гулким куполом вокзала Начался невидимый зигзаг. Он узнал по грохоту. И сразу, Вместе с громом и дождем, влетел В предыдущую глухую фразу — Поезд, на полметра от локтей. А слепой остался на перроне. И по скулам дождь прозрачный тек. И размок в его больших ладонях Из газеты сделанный кулек. (Поезд шел, скользящий весь и гладкий, В стелющемся понизу дыму.) С неостановившейся площадки Выскочила девушка к нему. И ее лицо ласкали пальцы Хоботками бабочек. И слов — Не было. И поцелуй — прервался Глупым многоточием гудков. Чемодан распотрошив под ливнем, Вишни в чайник всыпали. Потом Об руку пошли, чтоб жить счастливо, Чайник с вишнями внести в свой дом. . . . . . И, прикуривая самокрутку, У меня седой носильщик вдруг Так спросил (мне сразу стало грустно): «Кто еще встречает так сестру?» Только б он соврал, старик носильщик. {169}

170. Дословная родословная

Как в строгой анкете — Скажу не таясь — Начинается самое Такое: Мое родословное древо другое — Я темнейший грузинский Князь. Как в Коране — Книге дворянских деревьев — Предначертаны Чешуйчатые имена, И Ветхие ветви И ветки древние Упирались терниями В меня. Я немного скрывал это Все года, Что я актрисою-бабушкой — немец. Но я не тогда, А теперь и всегда Считаю себя лишь по внуку: Шарземец. Исчерпать Инвентарь грехов великих, Как открытку перед атакой, Спешу. Давайте же раскурим эту книгу — Я лучше новую напишу! Потому что я верю, и я без вериг: Я отшиб по звену и Ницше, и фронду, И пять Материков моих сжимаются Кулаком Ротфронта. И теперь я по праву люблю Россию. {170}

171. Самое такое (Поэма о России)

Русь! Ты вся — поцелуй на морозе. Хлебников

1. С истока

Я очень сильно люблю Россию, но если любовь разделить на строчки — получатся — фразы, получится сразу: про землю ржаную, про небо про синее, как платье… И глубже, чем вздох между точек… Как платье. Как будто бы девушка это: с длинными глазами речек в осень, под взбалмошной прической колосистого цвета, на таком ветру, что слово… назад… приносит… И снова глаза морозит без шапок. И шапку понес сумасшедший простор в свист, в згу. Когда степь ногами накреняется набок и вцепляешься в стебли, а небо — внизу. Под ногами. И боишься упасть в небо. Вот Россия. Тот нищ, кто в России не был.

2. Год моего рождения

До основанья, а затем… «Интернационал»
Тогда начиналась Россия снова. Но обугленные черепа домов не ломались, ступенями скалясь в полынную завязь, и в пустых глазницах вороны смеялись. И лестницы без этажей поднимались в никуда, в небо, еще багровое. А безработные красноармейцы с прошлогодней песней, еще без рифм, на всех перекрестках снимали немецкую проволоку, колючую, как готический шрифт. По чердакам еще офицеры метались и часы по выстрелам отмерялись. Тогда победившим красным солдатам богатырки-шлемы уже выдавали и — наивно для нас, как в стрелецком когда-то, — на грудь нашивали мостики алые [60] . И по карусельным ярмаркам нэпа, где влачили попы кавунов корабли, шлепались в жменю огромадно-нелепые, как блины, ярковыпеченные рубли… [61] Этот стиль нам врал про истоки, про климат, и Расея мужичилася по нем, почти что Едзиною Недзелимой, от разве с Красной Звездой, а не с белым конем [62] . Он, вестимо, допрежь лгал про дичь Россиеву, что, знамо, под знамя врастут кулаки. Окромя — мужики опосля тоски. И над кажною стрехой (по Павлу Васильеву) рязныя рязанския б пятушки. Потому что я русский наскрозь — не смирюсь со срамом наляпанного а-ля-рюс.

60

Нагрудные — почти боярские — полоски.

61

Бумажные знаки 1924 г.

62

«На белом коне под малиновый звон» — фраза Деникина.

Поделиться с друзьями: